Как мы убедились, солдатскому быту и военной службе Рабинович отводит самое незначительное место. Наоборот, первостепенное внимание уделяется подробному изложению маскильской программы, как позитивной — в виде культурных приобретений, прежде всего пропаганды русского языка и культуры, так и негативной — критике еврейского неравноправия и отсталости. Штрафной солдат и матросское семейство Малкиных — переодетые маскилы, заброшенные в николаевскую эпоху из 1860-х годов. Как и штрафной солдат, Хаскала в России оказалась в двойственном положении: ей так и не удалось воплотить программу по преодолению отсталости евреев черты, поскольку львиную долю ее усилий отнял «плач о еврейском неравенстве» перед российскими властями. Осип Рабинович вряд ли метил так далеко, когда писал рассказ, но его «Штрафной», похоже, предвосхищает и взлет критической мысли еврейских маскилов, и их глубочайшее отчаяние, совпадающее по времени с закатом либеральных реформ. В известном смысле оба рассказа Рабиновича используют условные детали быта — скорее мирного, чем военного — как театральный задник, на фоне которого разыгрывается драма российской Хаскалы. Наконец, его евреи в армии и на флоте — это одетые в военную форму геронты еврейского Просвещения, у которых мало общего с реальным солдатом николаевской эпохи.
Жертва маскильской критики
Образ еврейского солдата Ерухима занимает в автобиографических «Записках еврея» Григория Богрова (1825–1885) одно из ключевых мест{1069}
. Посвященные Ерухиму части романа организуют роман в единое целое и имеют самостоятельную художественную ценность{1070}. История Ерухима заслуживает особого внимания еще и потому, что на протяжении более полувека к ней возвращались и с ней спорили русские и еврейские писатели, несогласные с той трактовкой, которую дал образу Ерухима Богров{1071}. Сам Богров оспорил свою трактовку еврейского солдата в повести «Пойманник». Почему Ерухим оказался центральной фигурой в рассуждениях еврейских писателей о судьбе еврея в русской армии?Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо кратко остановиться на особенностях богровских «Записок», несправедливо оболганных современной и новейшей критикой. В самом деле, из русско-еврейских писателей первого поколения Богрову повезло меньше всего. Историки литературы отнесли его к разряду писателей в высшей степени тенденциозных, враждебно относящихся ко всему еврейскому, усугубивших у русского читателя антиеврейские предрассудки{1072}
. «Записки еврея» сравнивали ни много ни мало с «Книгой кагала» Брафмана, оказавшей, по мнению современников, такое же пагубное влияние на русскую читательскую аудиторию. При этом Богров рассматривался в контексте нарождающейся русско-еврейской юдофобии, а не в контексте художественных стилей и жанров русской литературы. Кроме того, богровскую образную систему новейшая критика рассматривала сквозь дихотомию «плохого еврейского — позитивного русского», причем жанр такого сложного и неоднозначного произведения, как «Записки еврея», определялся как «эмоциональный донос»{1073}.Историки и литераторы как бы забыли о том, что по уровню владения русской речью Богров стоит на голову выше всех своих современников — русско-еврейских писателей: и Осипа Рабиновича, и Льва Леванды, и Бен-Ами — и уже в силу своего таланта не может быть уподоблен примитивному доносчику. С нашей точки зрения, достаточно сопоставить «Записки еврея» Богрова с таким шедевром мизантропии, как «Господа Головлевы» Салтыкова-Щедрина (к слову, редактора богровского романа «Записки еврея»), — и Богров покинет ряды юдофобов и переместится в разряд талантливых эпигонов русского сатирического романа. Именно поэтому Богров никак не может быть назван перебежчиком-памфлетистом, вроде Брафмана. Богров должен быть понят как недооцененный еврейский писатель-сатирик, чьи обличения не щадят ни русскую, ни еврейскую среду. С другой стороны, нужно иметь в виду, что национальная самокритика, доходящая до самобичевания и даже до самоотрицания, у Богрова не всеобъемлюща. Его художественный талант сильнее и русофильской тенденциозности, и юдофобских комплексов.