Следующей в кабинет вошла маленькая, бледная, худосочная девочка лет десяти. На щупленькие плечики был наброшен полушубок. Из-под него выглядывала рубашонка — платья не было никакого. Она робко вошла и стала у стенки. За ней вошли еще пять таких же девочек. Они были в лохмотьях. На них были рваные кофты или старые драповые пальто, рваные сапоги, дырявые валенки или галоши на босу ногу. Старшей было лет пятнадцать. У всех были бледно-синие лица и мутные глаза. Они имели вид больных, поднятых с постели. Они тоже стали у стенки. За ними вслед вошел юноша лет восемнадцати со смуглым лицом и горящими черными глазами. Его дергала странная судорога: она кривила ему лицо и подбрасывала левую руку. Он стал у печки. После него появился в дверях уродливо долговязый парень со страшными дегенеративными глазами: они были разного цвета и беспрерывно бегали вправо и влево. Вслед за ним просунулся в дверь сутулый одноглазый старик в зеленом пальто до земли. У него было грустное и как бы виноватое лицо. И наконец, замыкая шествие, вошла пожилая, длинная, худая, оборванная еврейка, с выпученными глазами и со вздутым животом, — мать этого семейства.
Окинув всех нас взглядом, она вышла немного вперед и стала представлять монотонным голосом.
— Вот это мои девочки. Они болезненные, — пояснила она. — Если не лечить их сейчас как следует, то у них у всех будет чахотка. Вот это мой мальчик. Он нервный. Он стал нервный после погрома. Он испугался, когда резали дедушку. А это мой старший сын. У него, извините, глаза как у Александра Македонского, — один светлый, один темный, но он все-таки видит. Хотя плохо, но все-таки он видит.
«Что это еще за глаза Александра Македонского?» — недоумевал я и вспомнил, что, кажется, действительно, у полководца были глаза разного цвета.
Чуть-чуть повернувшись и указывая кивком головы на старика, который неловко топтался и прятался позади нее, еврейка бросила:
— Муж.
Закончив представление, она сложила руки на животе и неподвижно уставила свои выпученные, как бы остекляневшие глаза в одну точку.
Воцарилось тяжелое молчание.
Как попали сюда эти люди? Кто прислал их бороться с тайгой?
Еврейка сказала наконец:
— Мой сын, у которого глаза как у Александра Македонского, дома чесал шерсть и приносил в дом заработок. Дай бог, чтобы все дети приносили такой заработок.
Сказав это, она опять умолкла и опять уставила неподвижный взгляд в одну точку. А мы продолжали сидеть, попрежнему не зная, что надо сказать. Старуха опять заговорила:
— Мне пятьдесят лет. Ну, может быть, сорок девять лет. Но меня еще ни разу в жизни никто не обманул. Вы слышите? Ни разу в жизни! Но здесь…
Она перевела дух:
— Здесь меня обманули…
Мы молчали.
— Потому что у нас в местечке, в Тальнике, нам обещали землю и говорили: «Езжайте в Биробиджан!» И вот мы приехали, и мы гнием в бараке и голодаем. Мы проели все с себя и теперь мы хотим домой.
Помолчав, она продолжала:
— Мы здесь десять дней, и уже пять дней, как мы кормимся милостыней. Мы собираем подаяние. Отпустите нас домой!
У нее был сухой, деревянный голос. Она говорила медленно, монотонно и тихо, все время не отводя взгляда от какой-то точки за окном. А за окном с утра шел холодный дождь. Она говорила, не глядя на нас, а подняв голову над нашими головами, и неподвижно смотрела за окно. У нее был вид помешанной. Восьмеро детей безмолвно теснились у печки. Муж понуро стоял в стороне. Я давно не видел людей, которые были бы так пропитаны горем.
— Вот видите, — как бы оправдываясь, сказал мой сосед, — кого нам сюда присылают!.. Из Рогачева была прислана целая партия таких инвалидов, — хромые, слепые, глухие, эпилептики. Из Умани — тоже целая группа нетрудоспособных стариков. Из Смоленска прислали душевнобольного, которого пришлось здесь поместить в больницу. Из Минска и из Одессы — зарегистрированных воров-рецидивистов. Из Бобруйска — веселых женщин! Биробиджан хотят обратить в какое-то свалочное место! Можно подумать, что за счет колонизации объявлена широкая разгрузка больниц, собезов и мест заключения!
А вереница барачных жителей все шла.
Ввалилось семь евреев. Мне особо запомнились трое; один приземистый, давно небритый, в пальто, надетом на один рукав; на второй руке у него была перевязка. Все время он размахивал больной рукой и локтем расталкивал остальных. Другой был высокий, рыжий, с быстрыми и подозрительно бойкими глазами. Третий был хилый, вялый, изможденный. На нем были грязные рваные калоши на босу ногу. На руках он держал чахлого и зловонного грудного младенца. У еврея был вид профессионального нищего.
Эти семеро вошли гурьбой и столпились у стола. Тот, у которого была перевязана рука, протолкался вперед и бойко заявил:
— Готово! Дело идет! Пишите ордер!
Из дальнейшего выяснилось, что эта группа хронических барачных жителей сколотила коллектив и находит, что пора писать ордер на кредиты. Рассуждение было такое: