Гонсалес говорит размеренно и неторопливо. Он сдержан и ничем не выказывает своего волнения. Но за его сдержанностью скрываются очень глубокие чувства. Он открыт, но открытость его не переходит в чрезмерную откровенность и доверительность. Он не кривит душой, не домысливает и не приукрашивает, но рассказ его, похоже – лишь вершина айсберга. Ему не надо возвращаться в прошлое – оно живет в нем. Поток воспоминаний не размывает повествование, но наполняет его трепетом все еще не отгоревших переживаний.
В юности Гонсалес столкнулся с поразительным обстоятельством: все, что было связано с евреями, их традициями, преследованиями, которым они подвергались, Катастрофой, вызывало в нем повышенный интерес. Он не мог объяснить это даже самому себе. Еще труднее было понять, почему, беря в руки книгу, он открывает ее по-еврейски – с конца. «Я делал это совершенно безотчетно. Как еврей, который просто не представляет себе, что можно вести себя иначе. Когда мне надо было помыть миску, я не просто мыл ее, а, по сути дела, совершал процедуру омовения, как это принято у религиозных евреев. Уже позднее я узнал, что именно так следует делать по Галахе. Маму это выводило из себя. Ее злили мои странности. Меня и самого это удивляло, но я не мог изменить свои привычки, словно какая-то мистическая сила довлела надо мной», – рассказывает Гонсалес.
Он продолжал поиски Бога. Сомнения становились все мучительнее, желание обрести откровение – все острее. Гонсалес еще был убежден, что сможет найти ответы на свои вопросы в рамках христианской доктрины, но убежденность эта постепенно таяла. Разрыв с церковью произошел после участия в католическом семинаре в Лиме. Он ждал услышать объяснения, которые убедили бы его. Но услышал от церковных сановников тот же набор догм и постулатов, которые повторял приходский священник. «Горечь, раздражение, разочарование – все эти чувства владели мною, когда я возвращался в Кахимарку. Если бы не злость, охватившая меня, я бы, наверное, впал в отчаяние. Но злость придавала мне силы. Я вел себя вызывающе, вступал в конфликты, менял занятия, неделями и даже месяцами не бывал дома. Я совершенно отошел от религии, перестал посещать церковь, забросил чтение святых книг и прекратил попытки понять свое предназначение», – продолжает Гонсалес Едидия.
Настало время, когда он отвернулся от Бога. Но Бог не отвернулся от него. Встреча, ниспосланная ему свыше, была знаком, указывавшим: путь к истине надо искать не вовне, а внутри себя. Как это часто бывает, послание было прочитано и распознано не сразу. И то, что впоследствии представлялось божественным провидением, вначале было воспринято как занятная коллизия.
Через год после злополучного семинара Гонсалес познакомился с девушкой, которая стала его женой. В отличие от него, она никогда не испытывала мук сомнения, хотя и была глубоко верующим человеком. Но религиозность ее носила характер столь же определенный, сколь и странный. Как и все жители Кахимарки, как и сам Гонсалес, она была католичкой, но… влюбленной в иудаизм. Столь необъяснимый и даже курьезный для подавляющего большинства жителей Перу интерес она переняла у своего отца и постоянно затевала с Гонсалесом диспуты на эту тему, что вызывало в нем одновременно и любопытство, и подспудное раздражение. Любопытство – из-за несознаваемой им самим тяги к еврейству и чувства приобщения к тайне, коей было для него, католика, учение Моисея. А раздражение… Он не понимал свою подругу с ее повышенным интересом к еврейским священным книгам и еврейским молитвам, а еще меньше понимал себя. Его увлекала еврейская история, его интриговала загадочность и уникальность еврейской культуры, но менее всего он думал о том, чтобы этот интерес перевести в религиозное русло и «перевоплотиться» в еврея. Кроме того, доводы девушки его не убеждали. Он был достаточно начитан для того, чтобы противопоставить ее убежденности в избранности иудаизма не менее веские аргументы о превосходстве христианской религии. Все их споры носили для него умозрительный характер. Он не вкладывал в них душу. И тем ошеломительней было откровение…
«Как-то раз она пригласила меня поехать в синагогу в Кахимарке. Это было как раз во время Песаха. Помню, что никакого внутреннего трепета я не испытывал, только поверхностное любопытство. После некоторых колебаний я согласился, и это стало решением, перевернувшим мою жизнь. В тот Песах, сидя среди евреев, поднимавших бокалы с вином за Исход из Египта и окунавших зелень в воду, символизировавшую „слезы скитания“, я почувствовал нечто такое, чего никогда не испытывал раньше. Я ощутил себя евреем, блуждающим среди пустыни, изнемогающим от жажды и алчущим ответа. Это было как удар током. Я не спрашивал себя, правы ли эти люди, прав ли я сам в своих ощущениях. Я понял, что это – мое. Это я вышел из своего Египта».