Еврейские советы Польши и Литвы выработали специальные правила оказания помощи тем, кто выжил. Было также решено установить траур во всех еврейских общинах Речи Посполитой и вести скромный образ жизни. Двадцатый день месяца сивана, дня резни в Немирове, был объявлен днем поста, молитвы и памяти жертв[7]. Рабби Шабтай Шефтель Горовиц выразил чувства своего поколения в написанной им поминальной молитве:
Осознание масштаба катастрофы было настолько остро, что рабби Йом-Тов Липман согласился внести в текст своей поминальной молитвы вместо традиционных фраз, посвященных резне евреев в Блуа в 1171 году, отрывок о бедах, постигших «королевскую землю Польшу, в коей в беспечном покое мы жили так долго»[9]. Эта молитва была принята во всех еврейских общинах Польши в память о страшном годе ТаХ (в то время, как в общинах Литвы были приняты молитвы, составленные Шабтаем ха-Коэном). Но все места, прямо касающиеся современных событий, были исключены из нее согласно воле автора, признанного раввинистического авторитета раввина Никольсбурга, Праги, Немирова и Кракова. По его мнению, трагедия середины семнадцатого столетия была звеном в цепи бед, постигших детей Израиля, одной из многих в истории народа:
Однако не означает ли это, что память о катастрофе, постигшей их современников, расплылась в коллективной памяти о целой цепи трагедий, выпавших на долю предыдущих поколений народа?
Подобный, то есть скорее историософский, а не историографический подход, характерен для еврейских писаний средневековья и начала Нового времени. Отсюда стремление рассматривать события под углом господствующих в коллективной памяти представлений[11], прежде всего развившихся в средние века в результате погромов 1096 и 1171 годов представлений о выборе судьбы теми, кто жертвует своей жизнью для вящей славы Божией. Но не такова была судьба мучеников 1648–1649 годов. Это была судьба жертв, не имевших выбора; их роль была чисто пассивной, ролью ведомых на заклание. Но интеллектуальные стереотипы были сильнее реального опыта, и идея прославления Божьего Имени (Кидуш ха-Шем) была распространена на все жертвы[12].
1648 год вызвал к жизни уникальное в этом смысле явление: глубокое впечатление от катастрофы в среде польского еврейства того времени вылилось в ряд трудов, детально описывавших эти события[13]. Фактографическая точность этих работ часто сомнительна с точки строгого исторического анализа[14], однако их ценность состоит не столько в достоверности отображения событий, сколько в том, что они представляют собой первую и непосредственную реакцию людей, зачастую бывших непосредственными свидетелями катастрофы. Они стремились передать ее своим соплеменникам в общинах Речи Посполитой и других европейских государств[15]. Прямые свидетельства представлялись в формах, традиционных для литературы на иврите. Но использование общепринятых стереотипов и метафор вместо описания конкретных фактов не должно ставить под сомнение важность этих трудов как первых, прямых свидетельств катастрофы[16].
Для их авторов, как и для тех, кто хотя бы на время ввел изменения в поминальную молитву, написанную Йом-Товом Липманом, трагический опыт их современников не растворился в трагическом опыте предыдущих поколений. Но память о конкретных событиях слабела с уходом поколения, непосредственно их пережившего или узнавшего о них от свидетелей этих событий. Когда требования литургической традиции над ней возобладали, память о днях 1648 года трансформировалась в продолжении прославления Божьего Имени мученичеством жертв крестоносцев[17]. Однако жертвы 1648 года более не выглядели всего лишь очередным звеном в долгой цепи страданий. Почти в каждом поколении выходили новые издания трудов, написанных во время катастрофы, в частности, книги Натана Ганновера, что позволило сохранить эмоциональную реакцию свидетелей. Гибель украинского еврейства в середине семнадцатого столетия стала символом страданий народа[18].
Для поколения, жившего в середине семнадцатого столетия, книга Ганновера была не единственной, и даже не первой, информацией о трагических событиях на Украине. И конечно же, Яков Шацкий, писавший в 1930-х годах, напрасно видел в других книгах лишь «сухие вирши»[19].