Ничего больше, только: "Ну-у!" Очевидно, он надеялся, что этот кулинарный аргумент сразит меня наповал. Я намазывал булочку и неторопливо расспрашивал его о всяких мелочах. Он односложно отвечал. Когда я откусил кусок, он сказал укоризненно:
- Как вы можете ехать в русскую зону? Очевидно, вы их совсем не знаете!
- Почему же, - ответил я, - я внимательно следил за развитием событий, которые привели к созданию Федеративной Республики там и Германской Демократической Республики здесь, я изучал обе правительственные программы и...
- Но ведь это политика, это же все чепуха! - воскликнул он раздраженно, накладывая сбитые сливки в чашку с нэс-кофе. - Поймите, мой дорогой, все это сущий вздор, важно, как ты живешь!
- Вот именно, - сказал я, - только я понимаю под этим нечто большее, чем сбитые сливки и нэскофе!
- Я тоже, - сказал он, - например, свободу!
- Например, свободу, - повторил я, - только, спрашивается, для кого!
- Для души, для ума, - ответил он и, по-видимому осененный новой идеей, повел меня в соседнюю комнату и стал показывать свою библиотекутем же жестом, каким предложил мне полюбоваться уставленным яствами столом, но только не добавил при этом: "Ну-у!" Особо он указал на книжную полку, где в одной шеренге выстроились свидетели его свободы: Элиот, Камю, Паунд и многие другие писатели, которых я не знал, а среди них, смотри-ка, Биндинг и Юнгер - эти-то двое были мне хорошо знакомы! Я читал имена авторов и названия книг, а мой знакомый безмолвно ждал. Наконец он все же произнес свое: "Ну-у!"
- Ну-у! - повторил он. - Вы удивлены, не так ли? Этого вы не увидите в русской зоне никогда!
- Биндинга и Юнгера наверняка не увижу, - сказал я, - и считаю, что это правильно!
Он же находил, что это неправильно. Конечно, он соглашался, что Юнгер изрядно мрачноват, а Биндинг, несомненно, имеет довольно прямое отношение к национал-социализму, но все-таки оба неотделимы от истории немецкой культуры, а свобода якобы в том и заключается, чтобы предоставить слово и таким писателям. Я спросил его о Марксе, о Ленине, о Шолохове, должно быть, это его рассердило, и он в третий раз протянул: "Ну-у..."
- Ну-у... - протянул он. - Вы сами скоро поймете, как заблуждались: сама жизнь вас переубедит. Максимум через год ваша русская зона развалится!
Я улыбнулся.
Вдруг он снова взял мою руку.
- Боже мой, - сказал он, - вы подпали под влияние русских, это чувствовалось еще во время войны, через это проходит каждый. Вы же интеллигентный человек, для вас там нет поля деятельности.
- А я убежден в обратном, - сказал я и попы* тался объяснить ему, что осмыслил свою жизнь, лишь начав изучать марксизм, и что только в плену понял, для чего и зачем мы живем.
Теперь улыбнулся он.
- Это стандартные фразы, - сказал он с таким жестом, будто что-то отшвыривал в сторону, - это стандартные фразы, их обычно пускают в ход, когда пытаются осмыслить что-нибудь новое, - повторил он и пододвинул мне кусок яблочного торта. - Через год, когда вы хорошо узнаете ваше государство, вы будете думать совсем иначе, дорогой мой.
Он пронзил меня взглядом.
- Впрочем, мой дом всегда остается для вас открытым, и мы будем считать, что ничего не случилось, - с расстановкой сказал он.
Я встал. Я торопился, но подгоняло меня не только время.
- Вы снова будете писать стихи? - спросил он.
- Наверно, - сказал я, хотя еще не был в этом уверен. С тех пор как я попал в антифашистскую школу, я не написал ни одной строчки.
- А знаете, вам следовало бы описать пляску смерти, это в вашем духе, этакую жуткую демоническую пляску смерти, которая передала бы весь апокалипсис нашего времени, - сказал он и допил свой нэс-кофе. - Весь апокалипсис, - повторил он и поставил чашку, - одиночество человека, отчаяние, безжалостность, чувство покинутости...
Он вытер с губ сливки. Я надел шинель.
- Может быть, возьмете булочек на дорогу? - спросил он.
Я отказался и ушел. Высунувшись из окна, он крикнул мне вслед:
- Подумайте о пляске смерти, а уж об издателе я позабочусь!
На вокзале Целендорф мне пришлось долго ждать электрички. Я подошел к киоску и пробежал глазами газетные полосы. У меня перехватило дьгхание. От преподавателей, приезжавших из Западной Германии, я уже кое-что слышал об антисоветской травле, и вот я вижу ее собственными глазами, первый раз со времен Геббельса я снова нахожу Геббельса. Мне стало противно: какая низость, грязь, какая ложь! Меня по-настоящему затошнило. Наконец прибыла электричка и повезла меня' назад, к вокзалу Фридрихштрассе. Второй раз за эти рождественские дни я почувствовал, что возвращаюсь на родину, домой, в свою республику. Я огляделся вокруг: здание вокзала было серым, с такими же серыми окнами, а рядом - крохотная елочка, флаги, транспаранты, спешащие куда-то люди, газетный киоск.
Я подошел к киоску.
- Что нового? - спросил я у продавца газет.
Он глядел на меня во все глаза, а я стоял перед ним в перекрашенной шинели, в меховой шапке на голове, с деревянным чемоданом между ног и, сбиваясь, считал малознакомые мне деньги.