Эренбург, который знал куда больше, чем занес в мемуары, не мог, конечно, не оценить поведение Корнейчука в столь непростых обстоятельствах. Если бы кому-то, кто хотел свернуть Корнейчуку голову, а таких людей на Украине нашлось бы немало, удалось убедить органы, Хрущева, Бурмистенко и прочих в полезности такого дела и в гарантированной поддержке Сталина, то материала, накопленного на Короленко, 33, оказалось бы предостаточно — вагон и большая тележка. Вспомнили бы постышевские времена, московские связи, отношения с не очень угодными украинскими писателями — Бажаном, например, а еще раньше — Иваном Микитенко, автором знаменитой «Диктатуры».
Для Эренбурга отношения с Корнейчуком в пору регулярных еврейских погромов, учиняемых Сталиным при Ежове, Балицком, Берии, Успенском, Абакумове, Серове и других деятелях украинской — послевоенной — госбезопасности, имели определенное и вполне ощутимое значение, настолько ощутимое, что, упоминая фамилию коллеги по борьбе за мир, он старается, несмотря на репутацию Корнейчука, придерживаться нейтрального тона. В сложные времена, которые падают на вторую половину 40-х годов, Корнейчук не отстранялся от Эренбурга. А здесь надо было проявить характер. Возможно, что толерантное отношение к интеллигенции, в том числе и к Виктору Некрасову, который, невзирая на присуждение Сталинской премии, высказывался довольно откровенно, сыграло в решении вождя издать специальное постановление по поводу оперы Константина Данькевича и либретто главную роль. Одно время Корнейчук оказывал поддержку Некрасову, а тот на читательских конференциях, особенно в молодежной аудитории, говорил вещи, идущие вразрез с официальной политикой. Хвалил Ремарка, Хемингуэя, Дос Пассоса, советовал читать Селина и еще бог знает кого! Космополит, да и только! О многих военных вещах, появлявшихся в русских журналах, отзывался скептически. Из Симонова признавал только «Дни и ночи».
Оставаясь в рамках режима, — Корнейчук все-таки не желал окончательно терять лица. Он не хотел конфликтовать с властью, да и не мог, но помогал людям, иногда еле знакомым. До войны его буквально окружали «враги народа» и их «подголоски», то есть люди, с точки зрения НКВД, скомпрометировавшие себя. Лотта не считалась ни с какими условностями и приглашала к себе в гости, не оглядываясь на НКВД. В Киев на открытие манизеровского памятника Шевченко должен был приехать Алексей Толстой. Незадолго до торжеств заместитель наркома внутренних дел Амаяк Кобулов, брат ближайшего сподвижника Берии — Богдана Кобулова, пригласил в здание на улице Кирова ведущих писателей и среди всяких глупых и угрожающих сентенций заявил нижеследующее:
— К нам должен прибыть товарищ граф Алексей Николаевич Толстой. У нас есть достоверные сведения, что он английский шпион. НКВД предостерегает вас от личных встреч с этим господином.
Больше остальных в ужас пришел Корнейчук. Он прекрасно знал Толстого и не раз сиживал с ним в различных ресторациях, а также посещал квартиру на Малой Никитской. Но спорить с Кобуловым совершенно бесполезно. Писатели уже успели убедиться в интеллектуальных возможностях близкого к Берии посланца Кремля. Дома Корнейчук созвал совет. После бурных обсуждений, что делать с английским шпионом, решили устроить пикник на Днепре. Пикник устроили, пригласив нескольких знакомых актеров и художников. Закуску заказали в ресторане «Континенталя». Перед отъездом Толстого в Москву Лотта сказала:
— Если мы не пригласим Алексея Николаевича на Чудновского, невзирая ни на какие дурацкие запреты, мы смертельно обидим «товарища графа» — смертельно! Он человек чуткий, тонкий и если сейчас ничего не заподозрил, то в столице нашей родины найдутся люди, которые ему объяснят причину холодного приема в Киеве. И потом — это подло! Это значит согласиться в какой-то мере с энкавэдэшниками, а уж мы-то с тобой, Шурка, знаем их почерк!
Корнейчук испугался, но не показал виду. В присутствии Лотты — чего бы ни стоило — сохранял присутствие духа. В ту пору боялся только Сталина. Ему чудилось, что он сумеет себя отстоять в любом случае. Опасно вызвать только гнев вождя. Позже жизнь приучила опасаться и других.
Толстого пригласили и весело провели вечер. Юлишка приготовила бесподобные блюда. Амаяк Кобулов или прохлопал, или сделал вид, что прохлопал. Толстой острил, рассказывал о парижском житье-бытье и читал отрывки из «Евгения Онегина». Толстой, любящий острое словцо, и вовсе не безобидное, политики не касался, имя Сталина не упоминал и не высмеивал украинские порядки, а приложить вождя в интимном кругу он не отказывался. Местных «письменников» не признавал и вообще Украину считал выдумкой Винниченко.
— Тебя могут обвинить в чем угодно, — сказала Лотта Корнейчуку, — но только не в украинском национализме. У нас это самое страшное сейчас обвинение, — пояснила она Толстому. Толстой рассмеялся:
— Не надо о мрачном. Я все знаю, что у вас здесь происходит, и все понимаю. — Наклонившись к уху Корнейчука, прошептал: — Недаром же я английский шпион!
На этом банкет окончился.