Читаем Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга полностью

Он поднялся и, не протягивая руки, покачал ладонью из стороны в сторону — на уровне плеча. Как Мамикоян при прощании на Киевском вокзале. Я опять посмотрел ему прямо в глаза, и почудилось, что я разгадал его мысли. Моя гордость, однако, походила скорее на зависть. Он жалел меня, а я его. И оба мы были жертвой обстоятельств. Возможно, тогда, в ту пору, в душе у него складывались стихи, исполненные горечи и разочарования, столь характерные для последнего периода жизни. Бенедикт Сарнов об исповедальности Эренбурга с тонкой проницательностью заметил: «Настоящую исповедь Эренбурга следует искать не в мемуарах его, а в стихах. Стихи были для него возможностью остаться один на один со своей совестью. Тут он не оправдывался. С грубой, ничем не прикрытой прямотой он „признавал пораженье“». Это сказано по поводу очень близких мне стихов, далеких, правда, от моей жизни, но понятных и поражающих пронзительным чувством собственного достоинства. Я тоже признаю поражение, свой крах, крах наивных надежд и стремлений, но выразить подобное ощущение с резкой силой и прозрачной ясностью не умею, а Эренбург это сделал за всех, от кого отвернулась удача и кто не смог стать мастером жизни. Он показал, впрочем, чего стоит такое мастерство и какую цену приходится за него платить:

Пора признать — хоть вой, хоть плачь я,Но прожил жизнь я по-собачьи,Не то, что плохо, а иначе, —Не так, как люди, или куклы,Иль Человек с заглавной буквы:Таскал не доски, только в доскуСвою дурацкую поноску,Когда луна бывала злая,Я подвывал и даже лаялНе потому, что был я зверем,А потому, что был я верен —Не конуре, да и не плети,Не всем богам на белом свете,Не дракам, не красивым вракам,Не злым сторожевым собакам,А только плачу в темном домеИ теплой, как беда, соломе.

Кто жил при Сталине и кто хотел сохранить верность России, своей профессии, своему призванию, кто потом не дергал мертвого льва за хвост, кто не был крепок задним умом, кто с отвращением — по-пушкински — читал собственную жизнь, тому стихи Эренбурга будут нужны. И послесталинская — противоречивая — эпоха дальновидным взором, дальновидным сердцем здесь нашла отражение.

Отторгая мою повесть, он не имел вид победителя. Качество, присущее единицам.

В прихожей ждала Наталья Ивановна. Она улыбалась одним ртом, похожим сейчас на рот щучки. Она все знала заранее — и о самой повести, и об отказе, и о причинах отказа посодействовать в публикации; боюсь, что она не забыла мое лицо, когда я пришел в квартиру на улице Горького в первый раз, не заблуждалась она и на тот счет, чей дом на улице Чудновского, 5 был описан в «Пани Юлишке». Она улыбалась и меленько кивала головой: мол, папка у вас в руках, очень хорошо, что вы ее не забыли, иногда от расстройства такое случается с молодыми авторами, потерпевшими сокрушительную катастрофу. Великий человек оставался всегда строгим, справедливым и неумолимым судьей.

Какая-то невероятная сила вновь вытолкнула на лестничную площадку, хотя Наталья Ивановна еле прикоснулась к терпящему бедствие кораблю. Дверь под удовлетворенным и одновременно безразличным напором щелкнула позади.

Оранжевый простор

Я невольно посмотрел на ведро для пищевых отходов и только впервые обратил внимание на маркировку белой масляной краской. Наверное, я видел ее и раньше, но она не отпечаталась в сознании. Я поправил съехавшую набок крышку из ритуальных соображений. С ней — с крышкой — что-то явно не в порядке. Организация, собиравшая пищевые отходы и прочие необходимые стране вторичные ресурсы, не то недавно получила орден Ленина, не то ей предстояло получить вскоре, но радио все уши прожужжало о великих достижениях в деле откорма скота и призывало граждан собирать огрызки, объедки и разного рода очистки. На зеленом фоне ведра нечетко — сквозь туман — проступали две буквы: начальный слог фамилии, которая сыграла в жизни такую огромную роль. Номер квартиры неаккуратно кривился рядом. Номер я забыл.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже