Но, вглядываясь беспристрастно, я убедился, что тамошние евреи все-таки глубоко и мучительно сознают себя чужими среди чужого коренного населения. Поэтому я посвящаю свои очерки римского «счастливого» гетто «недругам сиона», зовущим нас к ассимиляции, и говорю им:
— Вот ваш идеал. Полюбуйтесь!
Собственно говоря, гетто уже не существует: оно снесено. До 1870 года это был целый городок у самого берега Тибра: грязный, зловонный, весь перепутанный узенькими извилистыми переулками, где толстому человеку трудно было пройти. Вступивши в Рим, итальянцы занялись его чисткой, потому что весь он был в грязи и пахуч, и прежде всего снесли гетто, хуже которого действительно не было места во всем городе. Теперь там, где был еврейский городок, осталась огромная невымощенная площадь, совершенно пустая. Только в одном углу ее достраивают новую синагогу, а в другом всегда, особенно под вечер, кишит и галдит еврейская беднота вокруг лотков с арбузами и жаровен с каштанами.
Однако и теперь еще можно составить себе понятие о том, что такое было старое, настоящее гетто. Для этого достаточно пройти по улицам, соединяющим пустую площадь и центр города. Эти улицы несколько шире старых: одному толстому человеку здесь легко пройти, но двум все-таки трудно. Стены домов высокие, старые, точно насквозь чем-то пропотевшие. В стенах густо прорезаны лавочки, похожие на пещеры, и двери с узенькими лестницами, уходящими куда-то вверх. В замке св. Ангела я видел келью, где была заточена отцеубийца Беатриче Ченчи, и другую, где сидел волшебник Калиостро, и маленький каменный мешок, в который бросили еретика Джордано Бруно: в этой страшной тюрьме тоже узенькие и крутые лестницы. Но лесенки гетто уже, круче и темнее тех.
Солнце здесь не гостит: внуки гетто сами ходят к нему в гости на площадь. Но у их отцов не было этой площади, а была только густая путаница темных тропинок среди темных просырелых стен, и поэтому у нынешних детей на лице написано, что они выродки многих поколений, лишенных солнца. У этих людей, особенно у ребятишек, землистые, худосочные лица в веснушках; они часто до иллюзии похожи на тех зеленоватых еврейчиков из Литвы, которые приезжают в Одессу сдавать экзамен за шесть классов, и на их отцов. На их отцов особенно, потому что и здесь они промышляют тою же национальной индустрией — ходят по улицам и кричат хриплыми голосами:
— Robbi vecchi! Старые вещи!
Они же разносят маслину, они же продают на улице гребенки и запонки, дешевые платочки, галстуки и воротнички; они же ночью собирают по улицам тряпки и окурки сигар, и, в довершение сходства, римляне дали им прозвище «mordega», и в гетто мне объяснили, что это есть не что иное, как оскверненное имя Мордехай. Совсем как в России:
— Эй, как тебя, Мордко! Поди-ка сюда, покажи свои товары! Я был несколько раз у них в синагоге (scuola) — не в новой, которая еще достраивается, а в старой, или, вернее, в старых, потому что их пять. Я видел две. Первую они называют minhag kastiliani, вторую minhag italki. Они делятся на две секты, вернее, на два толка (minhag) — итальянский и испанский. Разница, кажется, та, что «итальянцы» короче молятся. В верхней «школе» я слышал субботнее богослужение, с органом и невидимым хором, как в костелах. Женщины сидели между мужчинами: я подумал было, что это уступка духу времени, но потом узнал, что в старой «школе» хоры, отведенные для дам, слишком тесны, зато в новой синагоге овец отделят от козлищ.
Нижнюю школу, испанскую, мне показали днем. Она так же мала, как «итальянская», но гораздо красивее — потому, вероятно, что древнее: верхнюю недавно перестроили после пожара, а нижняя сохранена без перемен, кажется, с самого XVI века.
Сакристан (шамаш), худосочный человечек с бородкой, и красивая полная молодая женщина с ребенком на руках и с толстыми кольцами на пальцах водили меня от колонны к колонне и объясняли достопримечательности.
— Как ваше имя? — спросил я у женщины.
— Арманда.
— Вы еврейка?
— Да, — сказала она и тотчас же, по обычаю римлянок, прибавила сентенцию: — Кто в какой вере родился, той и должен следовать.
— Э! — вставил сакристан, — ато как же? Иегуди родился и иегуди живи.
— А вы сионист? — спросил я.
Он наморщил лоб и стал припоминать.
— Ах, да, вспомнил. Это в Триесте, кажется, есть такой кружок: они хотят завоевать Джерузалемме?
Женщина сказала решительно:
— Я никуда не поеду. Нигде нет города лучше Рима! — И прибавила сентенцию: — Я в Риме родилась и в Риме хочу умереть.
Выйдя из гетто, я задумался об этой женщине, которая родилась в Риме и в Риме хочет умереть.
Они здесь в Италии все таковы.
Я шел однажды с приятелем по улице, было около полудня, и несколько старьевщиков, усевшись на ступенях церкви, завтракали какою-то дрянью.
— Знаешь, — сказал я приятелю, — видно все-таки по лицу, что это не итальянцы.
Мой спутник, природный итальянец и католик, посмотрел на меня вопросительно: он не понял.
— То есть как не итальянцы? — переспросил он. — А кто же они такие, по-твоему?
— Евреи.