…Напрасно ищет он унынью развлеченья;Напрасно в пышности свободной простотыПрироды перед ним открыты красоты;Напрасно вкруг себя печальный взор он водит:Ум ищет божества, а сердце не находит…Во храм ли вышнего с толпой он молча входит,Там умножает лишь тоску души своей.При пышном торжестве старинных алтарей,При гласе пастыря, при сладком хоров пенье,Тревожится его безверия мученье.Он Бога тайного нигде, нигде не зрит,С померкшею душой святыне предстоит,Холодный ко всему и чуждый к умиленьюС досадой тихому внимает он моленью…У Солженицына читаем: «В общей сродности с народной основой и его христианская вера. Она выражается в форме народного благочестия, которое он естественно перенимает из народной стихии… Вера его высится в необходимом, и объясняющем, единстве с общим примирённым мирочувствием… Для России Пушкин – непререкаемый духовный авторитет, в нынешнем одичании так способный помочь нам уберечь наше насущное, противостоять фальшивому».
Явный перегиб у Солженицына, осознанный и ведущий к фальши. Если основывать утверждение о религиозности Пушкина на нескольких языковых оборотах, то так можно прибегнуть и к его письму Собольскому, чтобы обосновать другой посыл. Пушкин был атеистом и масоном.
Красивые слова Солженицына о Пушкине: «Все сказать, все показываемое видеть, осветляя его. Всем событиям, лицам и чувствам, и особенно боли, скорби, сообщая и свет внутренний, и свет осеняющий, – и читатель возвышается до ощущения того, что глубже и выше этих событий, этих лиц, этих чувств».
Можно опереться на них, чтобы прибавить к фундаментальному разбору идеи литературы мессианское пожелание освятить в мире то, что было досель обыденным и будничным. Ведь именно сакрализация бренного могла быть уделом художественной литературы. В нем намек на те дни, когда бренное взнесется до сегодняшнего сакрального, а ныне святое подымется до святого святых. Возможно, извлечем мы в будущем благо и из переоцененной художественной литературы.Солженицын оценивает не только Пушкина с душевным пафосом, но и Есенина:
«Я иду по деревне этой, каких много и много, где сейчас все живущие заняты хлебом, наживой и честолюбием перед соседями, – и волнуюсь: небесный огонь опалил однажды эту окрестность, и еще сегодня он обжигает мне щеки здесь. Я выхожу на окский косогор, смотрю вдаль и дивлюсь: неужели об этой далекой темной полоске хворостовского леса можно было так загадочно сказать: «На бору со звонами плачут глухари»…? И об этих луговых петлях спокойной Оки: «Скирды солнца в водах лонных»…? Какой же слиток таланта метнул Творец сюда, в эту избу, в это сердце деревенского драчливого парня, чтобы тот, потрясенный, нашел столько красоты – у печи, в хлеву, на гумне за околицей – красоты, которую тысячу лет топчут и не замечают…»