Семь минувших лет сделали из меня убежденного и страстного врага советского строя. Я ненавижу этот строй всеми силами своего сердца и всей энергией своей мысли. Все, что я видел там, наполнило меня ужасом и отвращением на всю жизнь… Я считаю, что борьба с рабовладельческим, террористическим и бесчеловечным режимом, который там существует, составляет первую обязанность каждого честного человека во всем мире. Терпимость или поддержка этого мирового позора людьми, которые сами находятся по другую сторону советской границы, в нормальных европейских условиях, — недопустима. Я счастлив, что нахожусь в условиях, когда могу без страха и открыто рассказать все, что знаю и думаю об этом режиме»{197}
. Наверное, иные евреи осудят меня за эти слова, но позиция Марголина — очень, очень еврейская… в силу уже двойного счета. Пока мордовали в лагерях не его, пока советская власть была проеврейской, а под нож шли русские — он брезгливо морщился: ах, какие они мелочные, не способные беспристрастно изучать все факты, эти полуживотные-гои! Он ни слова не сказал против красных преступников, когда ангелы не успевали принимать души расстрелянных на Соловках. А как дали по башке именно ему, когда в лагеря пошла высшая раса, гениальные дети евреек — вот тут-то мы и заорали!«Люди, нейтральные перед лицом советской системы, заслуживают такого же глубокого презрения, как и те, кто считал возможным нейтралитет и терпимость по отношению к Освенциму, Треблинке и Бухенвальду… в сознании этих людей или в их подсознании происходит глубокий процесс перерождения «левой идеологии»… в нечто такое, что отдает бойней и гнильем лагерного барака. Если мы хотим понять сущность западных симпатий к системе, уничтожающей основные ценности Запада, нам не надо бояться слова «перверсия».
Симпатии к сталинизму вытекают из процесса внутреннего гниения и разложения, который начался и, может быть, всегда в известной степени проходил внутри европейской культуры».{198}
Перверсия заключается в том, чтобы не просто подавить свободу, как это делалось в прежние века, а профанировать и растлевать. В этом находят особый вкус европейские сладострастники, которые «играют» в соединение высоких идеалов с концлагерями и находят особые «дрожь» и «ощущения» в синтезе полицейской диктатуры с «прогрессивностью».{199}
Непонятно лишь одно: способен ли Ю. Марголин отнести эти слова к самому себе и к множеству других польских евреев? Если и нет, у нас самих нет причин этого не сделать. Пока гром не грянул над ними самими, они и занимались этой «перверсией» — политической или какой-то иной, это пускай сами разбираются. Это они «профанировали и растлевали», играя в соединение концлагерей с тем, что им мерещилось как высокие идеалы. И на их пухлых интеллигентских ручках ничуть не меньше человеческой крови, чем на засученных рукавах самых матерых эсэсовцев.
Одновременно с ассимиляцией евреев, усилением влияния еврейских партий «рост влияния нацизма привел к усилению юдофобии во всех звеньях польского государственного аппарата»{200}
. Насчет государства — вранье. А вот в обществе антисемитизма и впрямь стало многовато… Другое дело, что неплохо бы задать вопрос — а почему растут такие настроения? То есть если всякий, кто не любит евреев — опасный параноик, в мозгу которого образовалась не существующая реально проблема, тогда один разговор — ясное дело, поляки попросту свихнулись.Но кто его знает… Вдруг поляки меньше были склонны к тому, что господин Марголин обозначил как перверсия. Может быть, в их гойских мозгах, не проникнутых величием Талмуда, не так быстро шел «процесс внутреннего гниения и разложения», процесс растления свободы и превращения ее «в нечто такое, что отдает бойней и гнильем лагерного барака».
Если так, то поляки, получается, намного меньше евреев «заслуживают глубокого презрения». Это ведь не они поддерживали омерзительные социалистические идеи. Они скорее защищались от них.
Что в Польше этого времени появились пронацистские партии и группировки: «Рыцари Белого Орла», «Сокол», «Фаланга», «Союз Великой Польши» — это факт.
Что в Польше после смерти Ю. Пилсудского (1935 г.) на рассмотрение Сейма пытались внести поправки к конституции, ограничивая права евреев, а потом предлагали законопроект введения процентной нормы в ВУЗах (в 1921–1922 годах доля евреев среди студентов составила 24 %, при том, что евреев было 8 % всего населения).
Законопроект в Сейме даже не приняли к рассмотрению, но ВУЗы имели собственные права и часто вводили процентную норму, пусть негласно. Во Львовском университете и Львовском политехническом институте введены были особые «еврейские скамьи». Естественно, задние. Естественно, евреи должны были слушать лекции, только сидя на этих скамьях.