На первый взгляд, эти споры отражали убежденность европейцев в том, что всякие действия, ограничивающие власть короны в своей стране, неизбежно ослабляли способность государства защищать свои интересы за рубежом. На самом деле британская система могла похвалиться двумя значимыми преимуществами. Во-первых, очень высокий уровень политического участия сделал Британию страной, вызывавшей наибольшее доверие, и тем самым позволил мобилизовать невероятные финансовые ресурсы и обеспечить «экономическое могущество».[266]
Во-вторых, парламент и публичная сфера служили этаким форумом, на котором озвучивались и оттачивались британские интересы, что делало политику страны более содержательной и гибкой. Существовала, таким образом, прямая связь между отечественными свободами и внешнеполитическими интересами, хотя это, разумеется, не было необходимым или нерушимым условием, что доказывал пример Речи Посполитой.Турция под натиском внешних угроз также укрепляла внутреннюю сплоченность. Османы, жаловался янычар Гассан Курди, отставали в финансовом и в технологическом отношении, им недоставало «казны и артиллерии», и они «слишком медленно» принимали решения и страдали от «усталости и непослушания».[267]
К сожалению, структура и традиции Османской империи совершенно не годились ни для парламентской, ни для абсолютистской формы правления, присущих остальной Европе. Порта поэтому передавала все больше власти регионам. Вызов современности не привел и к формированию в империи публичной сферы: «книги советов», какое-то время распространявшиеся среди османов, игнорировали вопросы внешней политики, поскольку та считалась секретом, запретным для подданных.[268] Турция в итоге «выпадала» из общеевропейской тенденции к централизации, секуляризации и – по крайней мере, на западе – к большему политическому участию. Поражения османов в конце семнадцатого и в начале восемнадцатого столетия вместо этого породили сильное стремление к моральному и духовному возрождению. Многие мусульмане отвергали технические и политические объяснения слабости ислама в современном мире. Они винили свое правительство в недостатке истинного благочестия и в покровительстве религиозным ересям в самом сердце мусульманского мира (дар уль-ислам). Критики требовали «больше ислама».[269] По этой причине арабский проповедник Мухаммад ибн Абдуль Ваххаб (1703–1792) призывал к исламской реформации, возвращению к «чистым» принципам средневекового ислама. К концу столетия он объединил силы с Мухаммадом ибн Саудом и поднял на борьбу против османов едва ли не весь «Арабский» полуостров. Другими словами, религиозная радикализация арабского мира началась в Центральной Европе, под стенами Вены.Если внутренние реформы были одним способом усиления внешнего влияния, то другим способом являлась заморская экспансия. Самым очевидным, хотя и все более маргинальным источником здесь служило прямое извлечение ресурсов. Испания, в частности, долгие годы финансировала свои военные расходы за счет доходов от колонизации Центральной и Южной Америки. Большинство других стран, однако, извлекали из экспансии косвенную выгоду. Британия и Франция, к примеру, воспринимали мирную колониальную торговлю и рыболовство как жизненно важный способ подготовки моряков к службе в военном флоте. В более широком смысле все колониальные государства трактовали заморскую торговлю (и коммерцию в целом) как на неотъемлемую составляющую государственной власти. По словам аббата Сен-Пьер, французский политический теоретик и дипломат (его мнение одобрял кардинал Андре-Эркюль де Флери, министр Франции), «если мы сделаем так, чтобы коммерция процветала, у нас будет столько солдат, сколько мы захотим; если же допустим, чтобы коммерция одрябла, солдат станет меньше – и меньше денег на их содержание». В Британии подобные заявления уже с конца семнадцатого века сделались рутиной. Впрочем, далеко не все разделяли эти взгляды, особенно в Северной и Восточной Европе, где интерес к колониальному предпринимательству оставался малым. Так, Фридрих Вильгельм продал голландцам Гросс-Фридрихсбург – принадлежавшую Пруссии территорию в Западной Африке (в нынешней Гане), поскольку «всегда считал колониальную торговлю пустяком и химерой».[270]