Из всех европейских наций изначальный метафизический страх менее всего свойствен англичанину. Это также объясняется духом пространства. Британец ощущает успокаивающую безопасность своего островного положения, которое для него значит примерно то же, что для русского бесконечная степь. В результате мы наблюдаем очевидное сходство некоторых существенных сторон в характере англичанина и русского, что заметно отличает их от других европейцев.
Изначальный страх ничего общего не имеет с трусостью, равно как и изначальное доверие – с мужеством Наоборот: без страха не бывает отваги. Героизм есть преодоление страха, а не отсутствие его. Всадник с Боденского озера[160]
никакой не герой, еще менее того – мечущаяся под артиллерийским огнем корова Кениггреца, о которой повествует Мольтке[161] в одном из своих произведений. Надо встретиться с опасностью, содрогнуться от нее и тем не менее – выстоять. Именно потому, что прометеевская культура проистекает из изначального страха и направлена на его преодоление, я называю ее носителей героическими людьми. Если давать оценку изначальному страху и изначальному доверию, то самое большее, что можно было бы сказать: изначальный страх есть проклятье, а изначальное доверие – милость.Именно потому, что русский глубоко укоренен в вечном, он может беззаботно предаваться власти мгновенья. Он способен на божественное легкомыслие и доводит его порой до крайности, до открытого вызова судьбе. Западный человек, всецело направляющий свои силы и внимание на земное, живет только с видом на будущее, в то время как настоящее утекает у него сквозь пальцы. Его одурачивает фантом будущего. Русский, получая от жизни бесконечно больше, с состраданием взирает на современного европейца, который никогда не выходит из себя и никогда не достигает высокой степени буйной русской веселости. Русский обладает той самой внутренней веселостью, которая – по тем же причинам – свойственна некоторым буддийским народам. Из этого следует вывод: чтобы безмятежно наслаждаться временным, надо уверенно чувствовать себя в вечном. Надо внутренне подняться над жизнью, чтобы найти ее прекрасной и увлекательной. Чем меньше мы ждем от жизни, тем больше она дает нам.
Поскольку русский признает закон мгновенья, восточная Церковь делает акцент в религиозной жизни на культе с его переживаемой властью настроения; протестантская Церковь – а это и есть прометеевская форма христианства – на догмате с его требованием длительной значимости. (Догматы восточной Церкви не менялись с 800 года и смогли сохраниться неизменными, потому что они никогда не находились в центре религиозных интересов[162]
). Восточная Церковь с ее мистикой сердца обращается к полному самоотдачи чувству; протестантская, с ее холодом, – к предусмотрительному мышлению. Поэтому проповедь есть костяк богослужения. Она свидетельствует о том, что для прометеевского человека едва ли возможно – разве что в музыке – переживание вечного в одном мгновенье. Ему недоступно переживание спонтанной религиозности, выражающейся лишь в данное мгновенье, не проходя через сознание. Лишь в католических местностях и в англиканстве она еще осталась как пережиток ушедшей готики.В сценическом искусстве раскованный театр Таирова[163]
являет собою чистейшее выражение жизнеощущения, целиком отдающегося во власть момента. Таиров добивался от актеров раскрепощенности от литературных условностей, то есть стремился к разделению драматургического произведения и сцены, которые соотносятся друг с другом как догмат и культ. Он хотел создать театр чистого мгновенья, в котором актер сменяется диктором и, наконец, растворяется в танце.Прометеевская культура покоится на страхе перед импровизацией. Она является непрекращающейся попыткой закрыть пропасть. (Нужно ли подчеркивать, что это попытка с негодными средствами?) Чем больше эта культура проявляет свою сущность, тем отчетливее она приобретает характер бегства от страха. Ничего она так не боится, как хаоса. Он для нее – абсолютное ничто. Русский же ждет его с тайной радостью. Для него – это переход в предугадываемый, более совершенный мир. В русском всегда есть что-то от революционера и разрушителя. В германце этого нет никогда; в романском человеке – встречается крайне редко. В своей оценке земных благ западный человек стремится удержать то, чем обладает, и приумножить его: это культура запасов впрок – вещей, ценностей, методов. Русская же культура есть культура расточительства – вещей и людей. Европейца всегда гнетет чувство, что утраченное утрачено навсегда, в то время как русский не сомневается в том, что первооснова мира нерасточима в своей неисчерпаемости. Так изначальный страх сопровождается сознанием нехватки; изначальное доверие – сознанием изобилия.