Я не утверждаю, что европейцы в целом действуют эгоистично, а русские – бескорыстно. Для меня важно лишь показать основы их душевного мироощущения. Несомненно, что это мироощущение не только обнаруживает исключения, но и испытывает в каждом отдельном человеке влияние определенных противодействующих сил, которые могут его не только поколебать, но и компенсировать или отменить. Русское чувство братства может быть так сильно заглушено сорняками эгоистичных желаний, что оно едва проглядывает сквозь них; а западное себялюбие может под воздействием целенаправленной нравственной воли привести к таким действиям, которые почти перекрывают эгоизм. Как европейцу возможно, вопреки своей природе, заставить себя делать добро, точно так же и русскому возможно, вопреки своей природе, поддаваться совращению зла. Разделение на эгоизм и братство проявляется только в изначальном порыве души, а не в конкретном нравственном поведении человека, которое не обязательно должно быть прямым следствием первого побуждения чувств, но может также быть и результатом внутренней борьбы, преодоления себя.
Русское чувство братства столь сильно, что оно не обходит стороной и грешника. Вид чужой вины напоминает русскому о его собственной вине, а не о собственном превосходстве, как это имело место у еврейских фарисеев. Русский ощущает сердцем, что все мы грешники. А у европейца и здесь разграничение: ты виновен, а я нет. В России преступника больше жалеют, нежели проклинают. Он не должен быть исключен из состава человечества, он еще не совсем потерян. Он не подвергается столь жесткому осуждению общества, как на Западе. Поэтому в царской России принципиально не было смертной казни[219]
, еще Святой Владимир пробовал заменить ее выкупом, уплачиваемым семье убитого (и это в X веке!). Не все мосты для грешника сожжены. Высказывание Толстого, что в тюрьме люди не хуже, чем на воле, отражает общерусскую точку зрения. Как раз самые благородные умы России уделяли проблеме преступления и возвращения заблудших в общество большое внимание. Известный роман Достоевского так и называется «Преступление и наказание» (неверно переводить его как «Schuld und Sühne»[220]). Правовой принцип, как его понимают евреи, римляне и европейцы, непримиримо делит людей на правых и неправых, это разделяющий принцип; в то время как идея братства и любви соединяет и удерживает вместе, это – принцип целостности. Именно по отношению к грешнику русское чувство братства проявляется во всей своей силе. Русские чувствуют себя членами одной общины грешников. Молиться за чужие грехи – их древний обычай. Благодаря чувству братства ощущение вины у русских также выходит далеко за рамки личностного. Более тонко развитое, чем у европейцев, оно противится локализации вины. Если моральная ценность человека повышается вместе с числом деяний, в свершении которых он может чувствовать себя виновным, то русский нравственно выше европейца. Потому что он способен даже чужую вину воспринимать как свою собственную. «Tua culpa, tua maxima culpa»[221], – скажет русский скорее самому себе, нежели своему ближнему. Русский не впадает столь легко в обычную для Запада отвратительную привычку думать только о своем оправдании, отметать от себя вину и раздавать упреки. Признать себя виновным зачастую становится для него потребностью и почти не стоит труда. Князю Мышкину у Достоевского стыдно за подлость других; его мучают угрызения совести за чужие пороки, и страдает он так, как если бы сам согрешил. «Ведь и у меня была подобная мысль», – признается он со стыдом. Старец Зосима в романе Достоевского «Братья Карамазовы» выражает то же самое душевное переживание в таких словах: «Каждый из нас виноват за всех и все в этом мире, он несет бремя не только общей мировой вины, но каждый виноват за всех на этой земле. Это сознание есть венец жизни»[222]. Разве мог бы понять это римлянин с его закоснелым понятием личности, или пруссак с его чиновничьим рассудком, или англосакс с его эгоистичной флегмой, или тщеславный француз, дрожащий перед общественным вердиктом? А вот у китайцев с их космической широтой встречается подобная мысль. «Если народ мерзнет, – читаем в анналах китайской истории о первом легендарном императоре Яо, – это моя вина! Голодает народ – это мой недосмотр! Совершает он преступления – я тому причиной!» – Несение вины за всех является, согласно древнему китайскому воззрению, условием владычества. «Кто берет на себя несчастья империи, тот правитель мира», – учил Лао-цзы в «Дао дэ цзин».