Уже в сороковые годы прошлого столетия русские умы были заняты поисками наиболее совершенных форм общественного устройства. Они размышляли над проблемой, как увязать свободу отдельной личности с всеобщим единением. Они искали, по выражению славянофилов[225]
, «хоровой принцип» и находили, что в мире может быть осуществлена или свобода личности за счет сообщества, или власть общего за счет личной свободы. И тогда Хомяков[226] нашел спасительную формулу – категорию русской соборности как «синтез единства и свободы в любви». Русские поняли, что не уставы, а исключительно религиозное чувство, живая связь с Богом гарантируют прочность человеческого общества. Отсюда их предпочтение теократической формы. Только в опоре на божественную сторону своей души люди могут надеяться образовать истинное сообщество. Для безбожников же возможны лишь краткосрочные союзы, скрепленные общим интересом. То есть может существовать лишь теологически обусловленный – или вообще никакого свободного социума. Общество как Церковь, как духовное сообщество, как «свободное многообразие в любовном единении», как мистическое Тело Христово – вот русская идея об обществе, которая была свойственна и готической эпохе. «Conjunctio hominum cum Deo est conjunctio hominum inter sese»[227] (Ф. Аквинский). На Западе она встречается еще у романтиков – у А. Мюллера[228] в его работе «О необходимости теологического обоснования общественно-политических наук в целом и экономики государства в частности»; у Франца фон Баадера в «Философии эроса», где говорится: «Поскольку в любом социуме правитель может объединить своих подчиненных в органично свободный союз только при посредстве чего-то, то таким посредником может быть лишь более высокая, стоящая над обеими сторонами, а значит духовная или моральная сила, каковой собственно и является религия. Поэтому пустыми и никчемными надо объявить те общественно-политические теории, которые пытаются объяснить первоначальное и современное состояние государства, как и его восстановление – натуралистически, без религии». – В новой Европе все больше утверждалась римская идея о государстве принуждения, покоящемся не на всеобщем чувстве солидарности, а на страхе перед наказанием, не на свободе, а на насилии. Эта идея соединилась с прусским и семитским духом (Гегель, Маркс). Именно представители правовых культур и законнических народов сходятся в своем уважении государства принуждения. Эта мысль получает свое наиболее завершенное воплощение в тотальном государстве. В нем материалистическая социология берет верх над метафизической. Такое государство является завершением секуляризации; по своей сути оно является воплощением антирелигиозных сил. Оно – антицерковь, социальная реформа безверия.Русский не желает такой государственной власти, скорее он хочет прямо противоположного: безвластия. (Бакунин называл государство самым ярко выраженным, бессовестным и полным отрицанием человечности!) Русскому ближе анархический, нежели деспотический социализм. Именно потому, что он чувствует естественную связь людей, он горячо верит в возможность обойтись без искусственного порядка, в то время как Запад, лишенный внутреннего единства, склонен к переоценке внешнего порядка. – В 1917 году партия большевиков была самой маленькой из всех русских партий. Сомнительно, чтобы она и сегодня располагала большим числом убежденных сторонников, о чем свидетельствует жесточайшая борьба в ее рядах и массовое уничтожение членов «старой революционной гвардии». Да и национальность большевицких лидеров, среди которых бросается в глаза большое количество евреев, латышей и Грузинов, – говорит о нерусском характере этого движения.
Марксизм обладает только одним качеством, задевающим в русском человеке родственные струны. Это – мессианское зерно учения. Его-то и почувствовала славянская душа своим тонким чутьем; оно-то и привлекло ее. Маркс ставит перед пролетариатом задачу ликвидировать капитализм посредством диктатуры, насильно привести человеческий род к бесклассовому обществу и тем самым устроить золотой век на вечные времена. Это – мессианский ход мыслей. И чем менее научным он представляется, тем больше отвечает человеческой мечте о спасении. Маркс руководствовался надеждой, что капиталистический мир, согласно непоколебимому процессу диалектики, сам распадется и уступит место идеальному состоянию справедливости и человеческого достоинства. В переводе на язык теологии это означает: да сгинет мир, да приидет Царствие Твое. Тут вряд ли можно ошибиться: в Марксе горит сердце ветхозаветного пророка, но он маскирует его холодным рассудком и сухим языком современного ученого-специалиста. Ему хотелось вещать об апокалипсисе, но как только он раскрыл рот – заговорил об экономическом детерминизме.