Достоевский описал Заболевание русской души, которое в его время протекало еще скрыто, прорвавшись наружу лишь в большевизме. Достоевский уже не стоит на той твердой почве, на какой стояли славянофилы. Ему чужды ширь и вольготный покой древнерусской жизни. Он переживает и изображает не московскую Русь, как Грибоедов или Островский, – хотя он и коренной москвич, – а петербургскую эпоху русской истории, столкновение двух мироощущений, встречу Азии с Европой на русской почве, в русском человеке. Его герои – это петровские представители интеллигенции, в разорванной душе которых не на жизнь, а на смерть бьются старый дух Востока с новым духом Запада. Отсюда – драматическая энергия его романов, которые по своему сюжету, построению и динамике являются трагедиями. В них нет ничего от эпической широты, ничего от проникновения в подробности замкнутого мира. Достоевского отделяет глубокая пропасть от других русских писателей, живших до него или одновременно с ним: от Пушкина, Тургенева, Л. Толстого, Гончарова. Достоевский никогда бы не создал «Обломова». Он далек от «помещичьей литературы», которая глубоко укоренена в русской почве и сущности, и описывает ее привлекательные подробности на фоне цельной, ничем не прерываемой жизни дворянской русской семьи (при этом Достоевский был потомственным дворянином, как и Толстой). Достоевский не обращал своего внимания к традиции. Он предчувствовал и предвещал грядущие революции духа, о которых его современники и помыслить не могли. Он предвидел мировую схватку между прометеевским духом и духом Востока.
Две самых гибельных идеи, которые выдвинула к этому времени прометеевская Европа, были – идеал «сильной личности» и идеал государства насилия. Оба они происходят от латинских идеалов цезаризма и империи. С первым Достоевский разбирается в «Преступлении и наказании», со вторым – в «Бесах». С ложным учением о сильном человеке и его особых правах – из той династии, которая владеет фантазией Европы от «Principe» Макиавелли и до «сверхчеловека» Ницше – Достоевский рассчитался в «Преступлении и наказании», которое ему не забудется до конца дней. Раскольников следует кличу: все дозволено! Он вдохновляется идеей человека насилия и пытается доказать себе и миру, что он «не такая жалкая вошь, как все». Он убивает процентщицу, потому что «хочет стать Наполеоном». Но путь преступления приводит его не на мнимую высоту человекобога, а в одиночную камеру кающегося грешника, в которой он «обретает новый взгляд на жизнь». Он вынужден признать, что человек – не Бог, и только поэтому он узнает Бога. Он хотел доказать идею сверхчеловека, а кончил доказательством Бога. «И сильный, оказывается, такая же жалкая вошь, как все». Его стремление к спасительному искуплению сильнее соблазнительного зова тщеславия, а блаженство возрождения – радостнее упоения властью: Божественное побеждает в нем человека Содома.
Раскольников совершает тот изначальный грех тщеславия, высокомерия и воли к власти, которым человек отделяет себя от своих братьев и пытается возвыситься над ними. (Фамилия героя тут не случайна, ибо раскол означает разделение, отделение.) Это – прометеевское преступление, грех Европы. Раскольников – тот русский тип, который пропитывается западным ядом и очищается от него вновь обретенным Христианством. Европа – дьявол-искуситель для русских. «Преступление и наказание» – это обвинительный акт против западных идеалов насилия, которому в литературе нет более потрясающего аналога. Вопрос: Цезарь или Христос? – вот тема романа Достоевского. Сонмище равнодушных обывателей знает о первом столь же мало, сколь и о втором. Они хотят быть только бюргерами, мещанами, а мещанин – это человек, который одинаково не способен ни на наказуемое, ни на добропорядочное действие, ни на преступление, ни на жертву. Но все широкие натуры бьются всю жизнь над этим вопросом: Цезарь или Христос? Ответ Достоевского есть и будущий ответ Востока: Христос, а не Цезарь! Прочь от горделивой замкнутости, от иллюзии автономного человека; вперед – к смирению, самоотречению, жертвенности!