Он взял поднос, и они зашагали к озеру. Черные парусники и прочие ночные бабочки пропали. Рассвет, небо, цветы приветливо улыбались, как в баснях и в детстве, словно вышли из-под пера Лафонтена. Это был прелестный парк, где через каждые десять шагов останавливались понюхать табаку и перекинуться парой слов о бессмертии души, где присаживались на скамейку пофилософствовать в свое удовольствие, играючи свести вечное и бесконечное к масштабам партии в кегли. Смерть отсылали в лакейскую; о ней не говорилось. Народ существовал только в виде народной мудрости или слуги из комедии; все знали, что главное в искусстве жить — это избегать неприятностей и правильно выбирать себе компанию. Слова «смена режима» наводили на мысль лишь о режиме питания. Лодка скользила по воде; Дантес греб, благоговейно вспоминая барбизонцев, мопассановские завтраки на траве. Эрика отгоняла от винограда обезумевшую осу. Она налила кофе, и Дантес бросил весла. Масло таяло, мармелад надо было отбивать у жужжащего противника, пальцы приходилось поминутно мочить в воде, и требовалась индейская хитрость, чтобы управиться с земляничным джемом без участия ос.
XLII
Они причалили к островку Санта-Тереза сквозь шуршание камышей, которые природа придумала, видимо, в минуту любезности, чтобы дать баснописцам и поэтам подходящую метафору поврежденной хрупкости. Островок имел странную репутацию. Взъерошенная растительность скрывала развалины небольшого театра, построенного по образцу театра в Виченце, от которого остался только просцениум, испещренный граффити — даты и инициалы, недолговечные и поэтому всегда с таким смехотворным старанием отмечающие собою все, что имеет хоть какой-то шанс на долгожительство. Вплоть до самого
Эрика немного слышала о любовнице Годи, ее несравненный голос мог бы произвести фурор в «Ла Скала», если бы только те минуты, когда ее талант раскрывался в полную силу, были менее… интимными. Согласно Лукуллу, эту юную особу, которую Годи нашел в доме терпимости, когда ей было четырнадцать, природа одарила свойством столь же редким, сколь и замечательным. Трудно изложить все яснее, чем автор пасквиля: «В пароксизме блаженства это создание пело от счастья, и пение было исполнено такой лирической красоты, что тот, кто обладал девушкой, почувствовав себя гордым творцом этого чуда, выкладывался полностью, возобновляя атаки на пределе человеческих сил, чтобы еще и еще раз вызвать музыку, неповторимую по чистоте звучания и гармоничности, словно возносящуюся к вратам рая, ключ от которого он хранил между ног». Известно, что Годи был большим поклонником оперы и меценатом, влюбленным в искусство; возможно, что его более других прельстило такое доступное поющее сокровище, которое он открыл и над которым стремился утвердить свою власть. Также вполне естественно, что этот меценат, разменявший пятый десяток, довольно быстро истощил свои силы в трудах, чьи плоды соединяли в себе наслаждение чувственное и духовное. Когда тело уже испытало высшее счастье, слух еще предавался наслаждению, неожиданно вытесняя все остальное. Именно в погоне за идеалом и в неумолимой связи причины и следствия часто заключается драма человеческого существования, разрывающегося между стремлением к прекрасному и теми средствами, до которых люди порой согласны унизиться, чтобы достичь его. Очень скоро став импотентом, граф Годи не мог смириться с двойной потерей для тела и слуха. Тогда любитель искусств и заядлый меломан сделался безудержно щедр. Лукулл утверждал, что граф сотнями приводил энергичных любовников на ложе юной Терезы. В то время как они по очереди пускали в ход свой инструмент, граф, сидя на мраморной скамье, пьянел от чудного пения, не имевшего равных во все времена, которое могло бы приумножить состояние мадьяра, если бы он не был так бескорыстен и поддался искушениям алчности.