Читаем Европа полностью

Дантес ударил его в спину. Он даже не помнил, как сорвал со стены кинжал, но крепко сжал оружие и вонзил стальное лезвие по самую рукоять в спину Джулио Амедео Нитрати. Острие пронзило сердце и показалось с другой стороны. По лицу капельмейстера пробежала тень удивления, брови слегка вздрогнули, приподнявшись, голова склонилась набок, как у некоторых птиц, когда они рассматривают незнакомый им предмет. Затем он что-то булькнул и рухнул на колени, будто, прежде чем умереть, хотел попросить прощения за свою низость. Он повалился на спину, разинув рот в немом крике, который так и не успел из себя выдавить.

Дантес сделал свой выбор. Но это было нелегко, вот так, одним махом, оказаться в недосягаемости. Потому что еще оставалась Эрика. Дантес наскочил на зеркала, затем отыскал дверь и вылетел вон.

<p>LXI</p>

Это, несомненно, был последний ход на шахматной доске, и Барон, совершенно позабытый послом и лишенный тем самым автора, тут же стал растворяться, сохраняя тем не менее некую способность восприятия. Он критически наблюдал за двумя параллельными прямыми, которые Рок тщательно прокладывал пунктиром, одну — по дороге, другую — через парк. Хотя все было уже неотвратимо и, следует признать, безупречно, с точностью, достойной Энгра, ничто никогда не казалось вполне совершенным Судьбе, этому единственному в своем роде Гроссмейстеру, столь жадному до точности в искусстве и, вероятно, страдавшему оттого, что он был всего лишь мальчиком на побегушках при Эсхиле, Софокле, Эврипиде и tutti quanti, а потому стремившемуся отыграться и совершить независимый поступок, тотчас же разоблачаемый искушенным Бароном, который замечал схематичность и произвол построений. Барон находил, что, заставляя Дантеса и Эрику в их стремлении друг к другу двигаться параллельными прямыми — одну через парк, другого — по дороге, Рок, чтобы помешать их встрече, выказывал изрядную сноровку, но отнюдь не истинное вдохновение, и притом щедро приправлял свою стряпню злым умыслом. Разумеется, это позволяло избегать незавершенных сцен, но заодно исключало и трудности. Барон скорчил гримасу оставшейся в его распоряжении частью лица и вынес весьма суровый приговор одаренности Рока, ибо истинный гений питает отвращение к этим ремесленным уловкам. Все было не слишком убедительно и шито белыми нитками. Нужно было идти напролом и не увиливать, смело браться за эту трудную сцену, позволив отцу и дочери встретиться в аллее парка и подняться в любовном действе над всеми эдиповыми условностями классических трагедий. Поскольку, хотя все уже измельчало и в самом человеке, и вокруг него, Барон был за любовь. Он был за любовь любой ценой, где угодно, между любыми существами, при каких угодно обстоятельствах, и даже если он должен был исчезнуть полностью и более никогда не возродиться для вечной жизни в бесконечном движении и безграничной надежде на будущие деяния, в неистребимых и триумфальных сплетениях воображаемого, эта неопровержимая улика будет сохранна, и неважно, будет ли сам он при сем присутствовать или нет, канет ли в небытие или останется жить, и даже неважно, выживет ли человечество. Ведь эта улика уже не зависит от него и царит самовластно, изъяв у смертного его вечную сущность, неуязвимую для всего эфемерного, и хотя Барон уже ощутил намерение своего неведомого создателя положить конец его весьма сомнительному существованию, этот заимодавец, ссудивший его жизнью на время всего происходящего, не мог ничего поделать с его высшей верой, прочной, как тот философский камень, который, сколько его ни растирают в порошок, остается по-прежнему непостижимым.

<p>LXII</p>
Перейти на страницу:

Похожие книги