Эрика взяла поднос у матери с колен и поставила его на стол пред Бароном, который воспроизводил на шахматной доске партию 1931 года между Капабланкой и Алехиным, выигранную последним. Путци выглядел человеческим существом только благодаря своему таинственному виду, но Эрика была убеждена, что эта интригующая маска скрывала лишь пустоту. Внешность Барона, хотя она была элегантной исключительно благодаря одежде, создавала впечатление, будто за ней прятались самые драгоценные достоинства, поэтому ему никогда не составляло труда найти покровителя: людям нравилось видеть его при себе. Им втайне льстило его присутствие, как если бы они раздобыли по сходной цене Альберта Швейцера, — что впоследствии позволяло негодяю гордиться своей породой. Лицо этого прохвоста немного побагровело, а щеки раздулись; он слегка сотрясался, словно силился сдержать гомерический хохот, несовместимый с его напускной загадочностью и значительностью. Возможно, его так развеселила фраза из последнего письма Жан-Жака Руссо к Мальвине: «Нет больше французов, англичан, немцев, есть только европейцы», — он говорил так о светских господах, напрочь забыв о бесправных и униженных, о народных массах, из которых Вольтер, Дидро и сам Руссо только набирали себе слуг. Ответом народа на эти пустые игры было кое-что посерьезнее: первым европейцам он поотрубал головы…
Дантес размышлял о том, как Эрика готовится к прогулке, и в то же время наблюдал за ее приемным отцом. Он спрашивал себя, чем так заворожил его этот персонаж. Несомненно, можно было назвать обманщиком и паразитом этого Провозгласителя, имитатора Немеркнущего Достоинства, Пастыря заглавных букв и Искупителя слов, этого Гранда в кругу Знатнейших, Предтечи Последнего Пришествия, Немого Рассказчика, из недостижимой глубины своей души, о непреложном превосходстве человека надо всем, что с ним случается, Вестника Спасения, которому сотни верующих во все времена давали пищу, кров и чистые рубашки. И все же трудно было не восхищаться удивительным упорством, с которым он играл свою роль, несмотря на то что в течение тысячелетий реальность пыталась разоблачить и развенчать его, от избиения до избиения, от гонения до гонения.
Подняв одну бровь и легонько, по-чаплински подергивая седыми усиками, Барон чуть замутившимся взглядом созерцал лучезарное будущее породы людей, принадлежность к которой он симулировал. Единственным, что выдавало в нем живого человека, было дыхание, основательно сдобренное парами отличного виски. До того как Ма подобрала его взамен умершего маленького мопса, подаренного ей Екатериной Великой, Барону уже не раз доводилось служить. Дантес поведал Эрике, что впервые он появился в эпоху Возрождения, при дворе герцогов Медичи, хотя кто-то из историков вроде бы нашел упоминание о нем во времена рыцарства, кроме того, он был постоянным спутником Эразма, который неоднократно с уважением говорит о нем в «Похвале глупости». На картинах того века он изображен в соседстве аллегорических фигур с увесистыми ягодицами — Добродетели, Европы на быках, торжество Разума в окружении Муз, крылатые богини Славы и пиры Эпикура, — а его сходство с философом, склонившимся над письменным прибором, на знаменитой картине Розенкранца из Мюнхенской картинной галереи поразительно: на ней Барон пишет трактат о безнравственности души, при свете свечи, а вокруг и над ним шуршат крыльями все Добродетели, освещающие Мир. Дантес утверждал, что самым трудным делом и самым большим успехом Барона в этом непрерывном многолетнем обмане было умение остаться таким порядочным, как будто еще можно доверять людям. Ма мечтала поместить его на алтаре в кабинете, где она принимала клиентов, что позволило бы ей увеличить гонорары, но отказалась от этой идеи из уважения к древним — церковь переживала не лучшие времена, и негоже было с нею конкурировать. Так или иначе, Барон был чудесным Арлекином на звездном пути вселенской насмешки, неотделимой от всякой истинной веры, которую она подвергает испытанию, и его присутствие давало Ма большую моральную поддержку. Он подражал внутреннему человеческому аристократизму, презрению к историческим мелочам, уверенному и нетерпеливому ожиданию Утопии; чувствовалось, что он всегда готов перешагнуть еще через несколько миллионов трупов и, возвышаясь над Аушвицем, из-под руки глядеть на Европу будущего, вопреки рычащим собакам реальности, схватившим его за фалды. Человек давным-давно воздвиг себе этот великолепный памятник. Нужно было только поддерживать его.