Читаем Европеец полностью

В Итальянской Опере давали «Петра Пустынника». Мне досталось сидеть в ложе возле самой сцены, пред моими глазами театральная природа была во всей наготе своей: разрумяненные лица, поддельные волосы, мишура, нарисованные морщины; по косым квадратам были намалеваны сусальным золотом бог знает для чего разной величины колонны, и сквозь холстинных сводов Египетской залы видны были обломки деревьев, модных окошек, надгробных камней, там между щитами крестоносцев мелькали лица в сертуках и в чепчиках; мусульманин крестился, уверяя машиниста, что не он задел чалмою лавину, зазвеневшую в то самое время, когда примадонна разливалась в руладах a piacere62*, и пока Оросман предавался оранию, перукмахер в белом переднике расчесывал бороду Нурредина. Прибавьте к этому неловкость актеров, их остроконечные жесты и гримасы, шепот суфлера — вокруг лишь лица, которых каждый день встречаешь в гостиных пополам с стульями, лампами и столами, зрители, которым издали все бывшее на сцене казалось прекрасным, и кто поверит, что я смеялся от доброго сердца, смотря на эту пеструю картину, на эту насмешку над очарованием. Но более всех бывших меня <смешил> актер, представлявший лицо Петра Пустынника: он был высокого роста, в длинной схиме, подпоясанный веревкою, натянутый полотняный лоб разливал безжизненность по длинному лицу его; вероятно, желая изобразить спокойствие своего духа, он оборачивался не иначе как всем туловищем, рассекал воздух косыми углами и на все кудрявые крики Оросмана и на все отработанные вопли Агии отвечал холодными протяжными звуками, — словно то была настоящая каррикатура Каменного гостя в Моцартовом Дон Жуане. Это забавное страшилище ходило и выходило мерными тяжелыми шагами, важно повелевало холстинным громом и молниею, не обращая никакого внимания на терзания любовников, которые в свою очередь смотрели больше на капельмейстера, нежели друг на друга, и лишь изредка склонялось к маленькому Лузиньяну illustre Cavaliere63* с женою, которые так же, как казалось уже издавна, смертельно надоели друг другу. Хор крестоносцев в бумажных латах не слушал почтенной четы, повторяя высокие итальянские речи самым чистым простонародным наречием.

Наконец наскучило мне смеяться. Лампы жгли мне глаза, и, чтобы они не мешали ушам, <я> спрятал лицо в воротник бобровой шубы в уставил<ся> в дальний угол ложи. Между тем в оркестре инструменты бушевали, свистали гобои, глухой голос четырех валторн отдавался, как из могилы, от резкого звука труб дрожь пробегала по нервам и трепещущие перекаты тромбона делались чаще и яснее, буря разыгрывалась час от часу сильнее… слышите? взрыв за взрывом, громада за громадой… все падало… рушилось… тряслась вселенная, прекратилось течение времени, годы и дни, люди и природа смешались, прошедшие века возвращались и с удивлением смотрели на настоящее.

Вокруг развалины, степи, гранитные скалы, равнодушные свидетели земных переворотов, глубокие расселины, верно очерченные слои растений и животных, некогда полные жизни и на остатках которых развивались новые миры, спешили существовать и снова уступали место новому поколению, возле меня Петр Пустынник — старец тысячелетний, исполин, борода до колен, седая, покрасневшая как лентие[1] жертвопр <…>64*, лунный свет в ледяных глазах, вековой снежный мох на челе — пред старцем на коленах дева, бледная, трепещущая, как лилия, крутимая ветром при подошве утеса, звуки ее голоса разрывали сердце.

«Я люблю Оросмана, — говорила она, — уж давно привыкла любить его. Не разлучай нас! Не называй мою любовь преступлением. Совесть меня не тревожит. Это преступление сделалось моей жизнию, моею добродетелью, другой я не знаю. Смотри, тысячи повинуются тебе, замечают твое движение; слепо следуют за тобою, презирая и скорби, и болезни, на что тебе еще и мои страдания? Без них разве мало тебе наслаждений на свете, а я еще только теперь узнала, что я была счастлива».

Старец не отвечал ни слова и длинною рукою угрюмо показывал ей отдаленный берег и волны морские.

«Что мне до моей родины? на что мне свобода, которую ты даровал мне. В счастливые дни моего плена, когда Оросман приходил ко мне, когда огонь его души сжигал мою душу — я не спрашивала его, кто он, неверный или христианин, Египтянин или Рыцарь Храма[2], мы и не говорили об этом, я лишь спрашивала: любит ли он меня?»

«И перестань, Агия, — говорил Лузиньян, — вспомни, что он никогда не может быть тебе законным супругом, он неверный, он мусульманин, вспомни, что ты княжеской крови и принадлежишь к одной из лучших фамилий. Дедушка твой никогда этого не ожидал бы».

«Безумная — говорил старец, — ты любишь изверга, изувера — он коварством выманил власть, он обманул произведшего его на свет, пожертвовал тысячьми, мечтал сопротивляться мне и удовольствовать своей страсти».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже