Другая картина Вернета, представляющая нынешнего папу[3], не столько отличается выражением, сколько смелостью рисунка и колорита. В тройном венце из чистого золота, в белой, золотом шитой одежде, на золотых креслах, несут раба божьих рабов в церковь Св. Петра. Сам папа, хотя краснощекой, по весьма болезненной наружности, почти не заметен на белом поле, дымом кадил и веяньем белых перьев около него образованном. Носильщики в пунцовых ливреях, с черными, падающими на смуглые лица волосами, поражают своими характеристическими фигурами: видны только три, но все три превосходно написаны. То же можно сказать о капуцинах, которых головы, или лучше сказать, затылки с широким пострижением, являются на переднем плане картины. Но исчезающая ничтожность главного лица и разительная значительность окружающих второстепенных фигур есть именно порок в этой картине. Легкость, с которою эти вторые лица изображены, и колорит картины напоминают Павла Веронеза[4]. Недостает только волшебства Венеции; той поэзии красок, которая, как сияние лагун, хотя поверхностно, но чудесным смущением обнимает душу. Третья картина Вернета, заслужившая общую похвалу за живость красок и смелость рисунка: арестование принцев Конде, Конти и Лонгевиля[5]. Действие происходит на лестнице Пале-Рояля; арестованные принцы сходят, отдавши шпаги свои, по велению королевы Анны[6]. Эта лестница, по которой идут фигуры, позволяет каждой сохранить полный свой очерк. Конде первый стоит на нижней ступеньке, задумавшись, крутит он рукою усы, и я знаю, о чем он задумался. С верхней ступеньки сходит офицер, держа под рукою шпаги трех принцев. Эти три группы взяты с натуры и весьма натурально между собою сливаются. Тот только, кто достиг высшей степени искусства, может создать такую лестницу.
Не столько замечательна картина, представляющая Камилла Демулен[7], когда он в саду Пале-Рояля взлез на скамейку и оттуда говорит речь народу. Левою рукою срывает он листья с дерева, а правою держит пистолет. В этой картине интересны костюмы 1789 года: напудренные прически, узкие дамские платья, вздувающиеся на бедрах; полосатые фраки, кучерские сюртуки с маленькими воротничками, двое часов с цепочками, параллельно висящими на животе, и даже эти камзолы террористов с широкими отворотами, которые опять вошли в моду в Париже и называются gilet a la Robespierre4*.
Сам Робеспьер заметен на картине изысканностию и щеголеватостию своего наряда; в самом деле наружность его всегда была вычищена и выглажена, как топор гильотины; но и внутренность его сердца была неподкупна, не своекорыстна, неумолима, как топор гильотины. Между тем неизменная его строгость была не бесчувственность, а твердость, но твердость, отвращающая сердце и с ужасом покоряющая рассудок. Робеспьер особенно любил Демуленя, школьного своего товарища, и — велел его казнить, когда этот фанфарон свободы вздумал проповедовать опасную и безвременную слабость. Когда кровь Камилла текла на площади Гревской, слезы Максимилиана, вероятно, текли в уединенном его кабинете. И эта вероятность — не просто одно предположение: недавно молодой Карно[8] рассказывал мне, что Бурдон де Луаз[9], войдя однажды в комитет общественной безопасности, когда Робеспьер сидел там один, нашел его погруженного в кровавых своих актах и горько над ними плачущего.