— Хоть я и догадываюсь, кто этот принц, — сказал Жебюрон, — надо сказать, что он достоин всяческой похвалы. Чаще всего знатные сеньоры нимало не беспокоятся о чести женщин. Что им до того, что вокруг их похождений поднимается шум: они думают только о собственном удовольствии. Больше того, они иногда бывают довольны, когда возникает скандал, а мы знаем, что нередко молва приписывает соблазнителю даже то, чего он не делал.
— Уверяю вас, что было бы неплохо, если бы все молодые сеньоры следовали его примеру, — сказала Уазиль, — ведь скандал иногда бывает хуже самого греха.
— И, уж конечно, принцу было что замаливать в монастырской церкви! — воскликнула Номерфида.
— Не осуждайте его, — сказала Парламанта, — очень может быть, что раскаяние его было столь велико, что ему простился и самый грех.
— Очень трудно раскаиваться в таких приятных забавах, — сказал Иркан, — что до меня, то мне не раз приходилось рассказывать подобные вещи на исповеди, но каяться я в них никогда не каялся.
— Тогда уж лучше было совсем не исповедоваться, — заметила Уазиль.
— Знаете, госпожа моя, — возразил Иркан, — как ни тяжек грех и как я ни огорчаюсь, когда мне приходится чем-либо оскорбить господа бога, грешить-то людям всегда приятно.
— Вы и подобные вам наверняка хотели бы, чтобы бога совсем не было и чтобы единственным законом для вас было ваше собственное желание! — сказала Парламанта.
— Должен признаться, — воскликнул Иркан, — я хотел бы, чтобы господь бог каждый раз радовался вместе со мною, — и тогда, могу вас уверить, скучать бы ему не пришлось.
— Ну, нового бога вам все равно не создать, а раз так, то, значит, надо слушать того, который у нас есть, — воскликнул Жебюрон. — Пусть уж об этом спорят богословы, а сейчас давайте попросим Лонгарину предоставить кому-нибудь слово.
— Я предоставляю его Сафредану, — сказала Лонгарина, — только я попрошу его рассказать какую-нибудь действительно интересную историю и не стараться во что бы то ни стало говорить о женщинах одни только гадости; пусть следует правде и там, где надо, их хвалит…
Новелла XXXIV
Между Ниором[237]
и Фором есть деревня под названием Грип, принадлежащая сеньору Форскому[238]. Однажды случилось, что два монаха-францисканца, шедшие из Ниора, добрались до этой деревни, когда было уже совсем поздно, и заночевали там в доме одного мясника. А так как между комнатой, куда их поместили, и спальней хозяев была тоненькая перегородка из плохо сколоченных досок, им захотелось подслушать, о чем муж говорит с женою в постели, и оба они приставили ухо к щели у изголовья кровати мужа и стали слушать. А тот, ведя с женой разговор о домашних делах, произнес вдруг такие слова:— Вот что, дорогая моя, встану-ка я завтра пораньше да займусь нашими монахами, один-то уж больно жирен, надо будет его зарезать. Мы его потом засолим и в накладе не останемся.
И, хоть имел он в виду поросят, которых промеж себя они называли монахами, несчастные францисканцы, услыхав этот разговор, решили, что речь идет именно о них, и, дрожа от страха, стали дожидаться рассвета. Один из них действительно был очень жирен и толст. Толстый решил довериться своему приятелю и сказал, что мясник потерял и страх божий, и христианскую веру и ему ничего не стоит зарезать его так же, как он режет быков или какую другую скотину. А так как монахам нельзя было выйти из своей каморки, не пройдя через спальню хозяев, они уже не сомневались в том, что их ждет смерть и им остается только вверить души свои господу богу. Однако молодой монах, который не до такой степени поддался страху, как его товарищ, сказал, что, коль скоро дверь закрыта, им надо попытаться выскочить в окно и что хуже им от этого не будет — все равно ведь их часы сочтены. Старший с ним согласился. Тогда молодой открыл окно и, видя, что оно не так уж высоко над землей, соскочил вниз и пустился бежать со всех ног, не дожидаясь своего товарища, который собирался последовать его примеру. Тот, однако, был тяжел и неповоротлив, он грохнулся на землю и сильно повредил себе ногу.