Коньячку не пьет, колбаской-сервелатом не закусывает – плох стал.
Ничего, однако, страшного не произошло, обижать не стали, назавтра же все объяснили, три дня горевать велели, а там все своим чередом пошло – с коньячком да колбаской-сервелатом.
Только вдруг дисциплина товарища Пернатых начала беспокоить! С утра пораньше кнопки селекторные понажимает и два часа кряду кричит как угорелый: "Дисциплина, чер-ртова мать!” И если на минуту один кто-нибудь опоздает, сутки потом никто не работает, все пишут объяснительные в пяти экземплярах.
В общем, освоился Иннокентий Георгиевич – так что, когда опять музыка классическая зазвучала, нервничать не стал, выпил-закусил с товарищем Членистоногих, три дня горевать приготовился. Погоревал – и опять за дело.
Год пролетел как в сказке. А как снова зазвучало, во вкус входить начал товарищ Пернатых, Шопена от Бетховена отличать. Но кончился Бетховен, и Шопен кончился, – и вот тут-то странное началось.
Никогда таких слов товарищ Пернатых не слыхал; первые дни так и сидел у приемника, головой вертя – то одним глазом на чудо говорящее поглядит, то другим, а все равно ничего не поймет. А когда дошло – хмуриться начал, хохолком туда-сюда ерзать.
Потом пришлось припрятывать коньячок.
Про сервелат ничего по радио не сказали, а коньячок – пришлось. Пил теперь товарищ Пернатых тайно и в одиночку, отчего характер у него испортился окончательно.
А из приемника что ни день новое говорилось, и уже два раза снился товарищу Пернатых большой сачок и что несут его мимо персонального автомобиля, но держат почему-то вниз головой за связанные ноги.
Руководить, однако же, продолжал. Орал в кабинете пореже, но на трибуне маячил исправно: чуть где собрание – по проходу топ-топ, и только хохолок над графином торчит, но уже без бумажки, а как положено, от всей души: ускор-рение, мол, перестр-ройка, человеческий фактор-р!.. Даешь демокр-ратизацию, чер-ртова мать! Только в глазах-то тоска, а еще бы не тоска, если каждую ночь сачок снится и что несут куда-то вниз головой.
В придачу ко всему Инессочка, до того называвшая его пташечкой и курносиком, в один прекрасный день назвала так, что товарищ Пернатых, как ни силился, даже слова такого не вспомнил. После чего видел ее несколько раз с товарищем Холоднокровных из Особого сектора.
Да что Инессочка! Не до нее уже стало: приемник так раздухарился, хоть глушилкой его глуши – а вроде первая кнопка. И народ распоясался: журналисты приходили, микрофон в лицо совали, спрашивали про руководимый участок – жуть! От огорчений у Иннокентия Георгиевича почерк портиться начал. Он и до этого-то писал как курица лапой, а теперь и в собственной фамилии по три ошибки делать начал, перешел на крестик.
В общем, долго ли, коротко ли – а стал товарищ Пернатых за социализм беспокоиться: не сбились ли с пути? Больно стало за достигнутое, гордость за пройденный путь обуяла! Однажды на дачке, коньячку приняв, так товарищу Зубастых и сказал: "Не могу, – сказал, – поступиться. Чер-ртова мать!”
Только не расслышал товарищ Зубастых, чем Иннокентий Георгиевич поступиться не может: то ли принципами, то ли марципанами. Ну, да не важно.
А важно, что заговариваться начал Иннокентий Георгиевич.
Селектор утром включил, всех на связь вызвал и сказал: "Кеша – умница, дай ор-решек, дай!” И в тот же день потребовал на исходящей бумаге дополнительную визу, а когда спросили чью, несколько раз внятно повторил: "Лично товар-рища Бр-режнева”, – и зааплодировал.
После этого в кадрах и поинтересовались возрастом товарища Пернатых – и по бумагам вышло, что родился он в прошлом веке и по годам вполне мог быть завербован царской охранкой. Просто удивительно, как этого раньше никто не заметил! Надо же, удивились, какой бодрячок. И, удивившись, пошли звать Иннокентия Георгиевича на пенсию, чтобы заговаривался там.
Инессочка брезгливо сказала: “У себя”, – и снова принялась стучать на машинке, а пришедшие вошли в кабинет.
Войдя, они увидали товарища Пернатых, сидящего на корточках на подоконнике и зубами выдирающего из стены радиорозетку. Глубокое молчание нарушил сам товарищ Пернатых.
– Дело др-рянь, – понимающе проскрипел он, по очереди рассмотрел вошедших, коротко хохотнул и сиганул в открытое окно.
Товарища Пернатых хотели похоронить, но нигде не нашли.
Уже месяц Кеша живет у меня.
Днем лузгает семечки, качается на жердочке и поскрипывает тихонько: кошмар-р. р-распустили нар-род. По ночам кричит нехорошим голосом, заговаривается во сне, требует сервелата и перестройки в четыре года. Поначалу я пугался, потом привык.
С судьбой Кеша, кажется, смирился и протестует, только когда я забываю вовремя подсыпать ему семечек.
Но радио слушает очень внимательно – и форточку просит держать открытой.
Улетел-таки, стервец! Теперь в Совете этом сидит. или в подкомитете, черт их разберет! Да вы знаете его! Ну, взгляд еще эдакий. судьбоносный, и чуть что, сразу – патр-риотизм. дер-ржавность. пр-ра-вославие!
Вспомнили? Он.
Быть ему, сукиному сыну, Президентом!