После «Эстрады» Евтушенко действительно выбрал тон доверительности без расчета на немедленное возвратное эхо: «Муки совести», «Женщина расчесывала косу…», «Старухи», «Мы быть молодыми вовсю норовим…», «Меняю славу на бесславье…» и наконец «Памяти Ахматовой». Однако к середине 1966 года появились вещи — в том же, интимном, тоне, но — с повышением ноты, с некоторым пафосом, и вызвано это было, как это ни парадоксально, глубочайше сокровенными причинами. В отношениях с Галей нарастал кризис. Его сумасшедшая жизнь, а может статься, жизнь его безумного имени не оставляла шанса для ровных связей двух сердец.
Быт его заметно благоустраивался, и Евтушенко был вовсе не против прочных знаков уюта и некоторых эффектов интерьера, тем более что он сам привозил из поездок экзотические сувениры и не был равнодушен ко всяким там штучкам и вещичкам. На его рабочем столе рядом с пишмашинкой стоял плюшевый кенгуренок. Он лишь в 1969-м переберется в элитную высотку на Котельнической набережной, куда ему на новоселье авантажный Бернес принесет голубой унитаз.
В июне 1966-го у него гостил Бродский, приехав в обществе Аксенова. Это было неспроста: Аксенов полюбил стихи Бродского и его самого. Случайным соглядатаем знаменательного события был молодой Виктор Ерофеев:
…неслыханный джин с тоником потек в четыре горла… Евтушенко открыл ящик письменного стола… там валялись невиданные зеленые деньги… курили только Winston… тут Бродский вставил, что ему в деревенскую ссылку слали Kent… ящиками… он обклеил Kent’ом стены… это тоже произвело впечатление… хотелось быть тоже сосланным в ссылку… под утро для меня нашлась работа… с грехом пополам я переводил им лестные американские статьи о них же самих из толстого профферского
В общем, хорошо посидели, и было это с вечера всю ночь до самого утра. Кто бы знал, что через 15 лет аксеновский роман «Ожог» будет встречен, уже в Америке, убийственной внутрииздательской рецензией Бродского?
Но мы говорили об имени. О том, что оно — влияет. Разлад между Евгением и Галей был виден и со стороны. Надо оговориться: мы прибегаем к имени
Все вело к стихам, которые не могли быть сугубым фактом взаимоотношений двух сердец. Евтушенко со сцены оповестил не столько Галю, живую или литературную, сколько свою бесчисленную аудиторию, и, кстати говоря, при желании эти стихи можно было истолковывать как разбирательство с читателем:
Десять лет прошло с его «Глубокого снега», ровно десять лет, а евтушенковский романс никуда не уходит и только ужесточается.
Нет, это сказано не в разговоре тет-а-тет:
Высокопарность чуть не ахмадулинская. Но для евтушенковской лирики — давняя, традиционная. Он ведь с младых ногтей исповедуется перед миллионами. Имя растет, имидж укрупняется, метафора обретает планетарный масштаб. Однако же заметим, что этот подход к решению сокровенной тематики вменен ему не только лишь гигантизмом Маяковского. Пастернак — да, самый не эстрадный поэт века, столь у него долгого, — в молодости, словно идя по следам обожаемого им Маяковского, восклицает:
Евтушенко неоднократно отмечал пастернаковский артистизм, даже некоторое кокетство, причем по большей части — в поведенческой повседневности.