Евтушенко верен Маяковскому, но пространство его приоритетов определенно расширяется. У него есть беспощадное во многом рассуждение о парадоксе поэта в чистом виде: «Я часто спрашиваю себя — почему именно Мандельштам, совершенно не политический поэт, стал первым, написавшим стихотворение о Сталине, подобное персту, указующему на убийцу, прячущегося под добродушной улыбкой отца нации? Потому, может быть, что Мандельштам был только поэтом и никем больше, то есть незащищенным не только от внешнего мира, но и от собственных неудержимых, самых рискованных порывов. Мандельштам не был застрахован ни надменным аристократизмом Ахматовой, ни кокетливой аристократичностью Пастернака. Пастернак играл в ребенка. Мандельштам был им».
Я тоже потерял в себе ребенка.Не омрачайся, чудо соверши,поэзия моя — моя клеенка,дитя базара и дитя души!(«В той комнате»)Так что́ — Мандельштам? В нем исток и сходство? Евтушенко говорит без ложной скромности: «Поэт, который когда-то первым сказал, что Сталин убийца, — погиб в Сибири. Поэт, который первым через тридцать лет снова сказал, что Сталин убийца, — родился в Сибири».
Памяти Чуковского он пишет «Паруса».
Вот лежит перед морем девочка.Рядом книга. На буквах песок.А страничка под пальцем не держится —трепыхается, как парусок.Море сдержанно камни ворочает,их до берега не докатив.Я надеюсь, что книга хорошая —не какой-нибудь там детектив.Я не вижу той книги названия —ее край сердоликом прижат,но ведь автор — мой брат по призваниюи, быть может, умерший мой брат.И когда умирают писатели —не торговцы словами с лотка, —как ты чашу утрат ни подсахари,эта чаша не станет сладка.Но испей эту чашу, готовуюбыть решающей чашей весов,в том сраженье за души, которые,может, только и ждут парусов.Не люблю я красивых надрывностей.Причитать возле смерти не след.Но из множества несправедливостейнаибольшая — все-таки смерть.Я платочка к глазам не прикладываю,боль проглатываю свою,если снова с повязкой проклятоюв карауле почетном стою.С каждой смертью все меньше мы молоды,сколько горьких утрат наявуканцелярской булавкой приколотопрямо к коже, а не к рукаву.Наше дело, как парус, тоненькобьется, дышит и дарит свет,но ни Яшина, ни Паустовского,ни Михал Аркадьича нет.И — Чуковский… О, лучше бы издалипоклониться, но рядом я встал.О как вдруг на лице его выступилото, что был он немыслимо стар.Но он юно, изящно и веселофехтовал до конца своих дней,Айболит нашей русской словесности,с бармалействующими в ней.Было легкое в нем, чуть богемное,но достойнее быть озорным,даже легким, но добрым гением,чем заносчивым гением злым.И у гроба Корнея Иванычая увидел — вверху над толпойон с огромного фото невянущеулыбался над мертвым собой.Сдвинув кепочку, как ему хочется,улыбался он миру всемуи всему благородному обществу,и немножко себе самому.Будет столько меняться и рушиться,будут новые голоса,но словесность великая русскаяникогда не свернет паруса.…Даже смерть от тебя отступается,если кто-то из добрых людейв добрый путь отплывает под парусомхоть какой-то странички твоей…