Датировано: Переделкино — Москва, июнь 72.
Далекий 1972-й — еще при Гале.
Пожалуй, особенно впечатляет евтушенковское привирание о дареных часах. Необходимость смикшировать широкий жест заведомой чепуховиной, дабы все это смотрелось легко, и весело, и необидно.
Соколовский этюд выглядит черновиком евтушенковского цикла стихов на тему их встречи:
Мы друг друга не предали,хоть и жили так розно.Две судьбы — две трагедии.Все трагедии — сестры.Ты сутулый и худенький.Ты, как я, безоружен,и прекрасен на кухонькехолостяцкий наш ужин.(«В мире, нас отуманившем…»)У Соколова есть изумительная «Новоарбатская баллада» — редчайший в русской поэзии двухстопный ямб с дактилической и гипердактилической рифмовкой в таком сочетании. Рядом с «Новоарбатской» — стихотворение «Попробуй вытянуться…». У Евтушенко нечто похожее — «Церквушек маковки…» (вторая строфа и частями дальше), «Женщина и море». Сравним даты. «Попробуй вытянуться…» и «Новоарбатская баллада» — 1967-й. «Церквушек маковки…» — 1957-й, «Женщина и море» — 1960-й. Там есть некоторая разница ритмических рисунков и самого строфостроения, но общая картина одноприродна. Евтушенко называет Соколова учителем. Классический случай винокуровской формулы «Художник, воспитай ученика, / чтоб было у кого потом учиться».
Евтушенко написал о нем много стихов, а после прощания на Новокунцевском — «На смерть друга».
Когда я встретил Вл. Соколова,он шел порывисто, высоколобо,и шляпа, тронутая снежком,плыла над зимней улицей «Правды»,и выбивающиеся прядиметель сбивала в мятежный ком.Он по характеру был не мятежник.Он выжил в заморозки, как подснежник.Владелец пушкинских глаз прилежныхи пастернаковских ноздрей Фру-Фру,он был поэтом сырых поленници нежных ботиков современниц,его поэзии счастливых пленниц,снежком похрупывающих поутру.В метели, будто бы каравеллы,скользили снежные королевныи ускользали навек из рук,и оставался с ним только Додик —как рядом с парусником пароходик,дантист беззубый, последний друг.Висели сталинские портреты,зато какие были поэты!О, как обчитывали мы вседруг друга пенящимися стихамив Микишкин-холле, или в духане,в курилке или в парилке в бане,в Тбилиси, Питере и в Москве!Рождались вместе все наши строчки,а вот уходим поодиночкев могилу с тайнами ремесла.Но нам не место в траурной раме.Непозволительно умиранье,когда поэзия умерла.На наши выстраданные родыушло так много сил у природы,что обессилела потом она,мысль забеременеть поэтом бросив.Кто после нас был? Один Иосиф.А остальные? Бродскоголосье —милые люди или шпана.Мы все — приемыши Смелякова —Жана Вальжана века такого,который сам себе гэбист и зэк.Мы получили с лихвою славу,всю, не доставшуюся Ярославу,но с нами вместе и он по правувойдет в безлагерный новый век.Еще воскреснет Россия, еслиее поэзия в ней воскреснет.Прощай, товарищ! Прости за то,что тебя бросил среди разброда.Теперь — ты Родина, ты — природа.Тебя ждет вечность, а с ней свобода,и скажет Лермонтов тебе у входа:«Вы меня поняли, как никто…»Странным образом в этом реквиеме слышен подспудный призвук Бродского — из его стихотворения «На смерть Жукова», при разнице исходного размера, та ритмика, трудноватый ход стиха. Есть и полная мелодическая аналогия.