Ненавидя тиранство императора, фронда и не помышляла о покушении на основы монархии, с грустью оглядываясь на утраченные гвардейские привилегии екатерининского века. Смерть Павла ничего не изменила. При Александре I гатчинский чертополох расцвел еще более пышно. Суворовские традиции, как уже отмечено, ожили в войнах против Наполеона, но затем снова были сметены аракчеевщиной.
Рассказывая о том, как Суворов снимал перед солдатами свои ордена, и обостряя эту сцену изображением их готовности с оружием в руках защитить своего полководца от обидчика, Давыдов как бы предупреждал торжествующую гатчиновщину о недовольстве, бурлящем в армии.
Возможно, он имел в виду и историческую аналогию. В то время любимцем военно-дворянской фронды 1810—1820 годов был командир Отдельного кавказского корпуса Ермолов, человек сложный и разнообразный. Николай I подозревал в нем лидера далеко идущей оппозиции и в дни декабрьского восстания, как будто поверив слухам, опасался похода ермоловского корпуса на Петербург.
Ничего этого не произошло, да и вряд ли подобное входило в планы Ермолова, но тем не менее он был навсегда освобожден от военной службы.
В чем же бесспорная правда эпизода у Кобрина? Любовь солдат к Суворову. Тысячу раз об этом сказано и написано, а все мало. Ведь тогда подавляющее большинство офицеров и генералов «ели людей». Давыдов пишет об одном из таких гатчинцев, о генерале Роте: «Что сей последний делает, это описать нельзя!.. Людей ест!.. Право, волос дыбом становится, как подумаешь о несчастных ему пожертвованных».
Но и фрондеры, жаждавшие главным образом «гармоничных отношений» между царем и дворянством, не переставали быть крепостниками. Их оппозиционность военной бюрократии не мешала большинству из этих последователей военных взглядов Суворова быть царьками в своих поместьях, только более умеренного «образа правления». Одно у них совмещалось с другим.
Жизненные воззрения Суворова отличались большей цельностью. Всецело отдавшись воинской службе, имением своим он не интересовался вовсе. Он не ударил ни одного солдата, а тогда это было непостижимым чудом. Поистине, он видел в своем гренадере человека, соотечественника и презирал ложный дворянский либерализм, так едко осмеянный Давыдовым в «Современной песне»:
Какой-нибудь генерал Измайлов четверых дворовых людей, служивших ему по тридцать лет, променял на четырех борзых собак помещику Шебякину, Грибоедов намекнул в «Горе от ума» на этот чудовищный, но вовсе не выходящий из ряда вон факт, а, наоборот, обусловленный убеждением, что крепостной — предмет неодушевленный, а каждый помещик самодержавен.
В армии такой крепостник был не кем иным, как Скалозубом, и на все попытки суворовских выучеников потеснить фридрихо-прусские порядки и ввести в войсках разумное обучение и воспитание солдат — не более того — отвечал с той свирепостью, какая отражена еще в первой редакции бессмертной пьесы Грибоедова:
Только в среде декабристов думали о решительной ликвидации крепостного права, об уничтожении или хотя бы ограничении самодержавия. Но, по известному выражению Ленина, узок был круг этих революционеров и были они страшно далеки от народа.
А народ копил ненависть к своим угнетателям, она прорывалась поджогами помещичьих усадеб, крестьянскими волнениями. Народ оглядывался вокруг и, когда видел в барской среде человека близкого себе по языку (такие царские генералы, как Винценгероде, вообще не знали ни единого русского слова, аристократическое же русское дворянство и говорило и писало главным образом на французском), по жизненным привычкам, человека, подобно Суворову, учившего солдат на войне самой спасительной науке — «науке побеждать», то навсегда отдавал ему свое сердце.
Вот почему такое любовное, братское прощание Суворова со своими солдатами вызвало восторг Давыдова. И вот почему благодарность Суворова гренадерам за то, что именно они дали ему боевые ордена, подразумевало также его отказ признавать источником этих наград ненавистного ему Павла I с его высочайшими на этот счет рескриптами.