После окончания войны с Наполеоном во всем мире всколыхнулось обсуждение ее движущих сил и множества проблем, с нею связанных. Ссора Багратиона с Барклаем де Толли. Кутузов и Барклай. Кутузов и царь. Окружение Александра и его влияние на оценку всех событий войны.
Споры обо всем этом приобрели в русском общество весьма серьезный характер. При жизни непосредственных участников военных событий к мнениям и оценкам примешивались и личные пристрастия, и невозможность проверить услышанное или виденное точным документом. Многие видные военачальники оказывались в плену своих симпатий и антипатий. Не избежал такого и Раевский.
Рассказ Батюшкова об их разговоре в Эльзасе начинается не с ошибок в описании эпизода под Салтановкой, а с гораздо более важных обобщений Раевского, до времени опущенных мною при цитировании. Сейчас я приведу этот текст: «Из меня сделали римлянина, милый Батюшков, — сказал он мне, — из Милорадовича — великого человека, из Витгенштейна — спасителя отечества, из Кутузова — Фабия. Я не римлянин, но зато и эти господа — не великие птицы. Обстоятельства ими управляли, теперь всем движет государь. Провиденье спасло отечество, Европу спасает государь, или провиденье его внушает. Приехал царь — все великие люди исчезли. Он был в Петербурге, и карлы выросли. Сколько небылиц напечатали эти карлы…»
И дальше Раевский приводит в пример описание салтановского эпизода. Иллюстрация по масштабам несравнимо меньшая, чем размах самой преамбулы. Можно пожалеть, конечно, что такие характеристики Кутузова и Милорадовича вырвались из уст генерала одной с ними, суворовской, школы.
Но что поделаешь! Личные отношения, взаимные боли и обиды существуют, и тут ничего не изменишь.
Раевский не мог знать ни переписки Кутузова с государем, ни острой, но тайной борьбы английского посла в России Вильсона, злых наветов на фельдмаршала, искусно запущенных в дворцовые круги этим рыжим демоном, находившимся в то время при главном штабе российских войск.
Не знал Раевский и того, скольких усилий стоило убедить Александра, приехавшего к войскам в первые дни войны, покинуть армию. Ровным счетом ничего не понимая в военной стратегии и тактике, государь вмешивался во все, разъезжал с огромной свитой военных профанов и болтунов, приводил в полное смущение боевых генералов. И, кстати говоря, ругал Багратиона за тот его недавний маневр, каким он ушел от Даву, прикрытый тем же Раевским под Салтановкой. Царь желал, чтобы Багратион пошел на Минск, не понимая, что так погибла бы вся 2-я армия, на нее навалились бы основные силы Наполеона. Никакого соединения 1-й и 2-й Западных армий не произошло бы.
Все, кто знал военную обстановку, приходили в ужас от распоряжений Александра. Дело кончилось тем, что государственный секретарь Шишков, генерал Балашов и Аракчеев — да, да, даже Аракчеев, поскольку и он понимал, что дальнейшее вмешательство государя в военные действия приведет к катастрофе, — уговорили его под разными предлогами отбыть в Москву и далее — в Петербург.
Делалось это в глубочайшем секрете в Полоцке, и, конечно, боевые генералы и не подозревали, от каких бед были спасены их войска и Россия. Удаление государя, — что мог знать обо всем этом Раевский, да еще находясь не в 1-й, куда приезжал Александр, а во 2-й армии?
Царь говорил тогда укоризненно: «Вот Багратион, кажется, не Барклай, но что сделал!» А военные историки до сих пор полагают, что такой маневр кроме Багратиона в Европе мог бы осуществить только один военачальник — Наполеон.
Итак, и Багратион плох, и Барклай нехорош, о Кутузове и говорить нечего. Хорош был только один Фуль — немецкий генерал на русской службе, военный наставник царя, автор высочайше утвержденного проекта Дрисского лагеря, где вся русская армия оказалась бы в смертельной ловушке, не сообрази Барклай и его генералы, как поскорее выбраться из нее. Клаузевиц назвал как-то Фуля «полоумным», и никто не вздумал с ним спорить.
И вот о поклоннике Фуля Раевский, по словам Батюшкова, сказал: «Приехал царь — все великие люди исчезли». Мог он так сказать? Мог, разумеется. Русский генералитет был предан монарху до мозга костей. Государь был символом легитимизма, нарушенного в Европе Наполеоном.
И дело, в общем, не в том, знал Раевский или не знал о военной бездарности царя. И для тех, кто знал, особа государя все равно была священной, олицетворяя незыблемость существующего порядка жизни. Царь стоял как бы вне игры воли и самолюбия, возвышаясь над нею. Но только «как бы»…
Парадокс состоял в том, что Раевский, как и Багратион, Коновницын, Кульнев, как Милорадович и Кутузов и другие генералы, принадлежал к группе военачальников, не любимых царским двором. Таких в русской армии было не много. Они были воспитаны по петровско-румянцевским установлениям, выучены Суворовым и видели в русском солдате не «механизм, артикулом предусмотренный», но соотечественника, защитника родины, призванного под ее знамена.