Вот любопытный отрывок из неопубликованного письма ко мне с Кавказа — оно без даты: «Недавно перечитывал Мериме и с удивлением, почти страхом заметил, что не испытываю от него прежнего волнения. Спору нет, здорово, но уж очень по-французски, расчетливо, без русского презрения к форме и чувству меры, которое делает наших стариков такими стихийными хамами и пророками».
Как всегда, Павленко придал своей мысли предельную остроту, но военный ураган, побудивший весь просвещенный мир, а прежде всего наших людей, вновь перечитывать «Войну и мир», страстное, нетерпеливое ожидание и предощущение советского романа-эпопеи, посвященного Отечественной войне, несомненно, вмешивались в наши литературные оценки.
Наши письма были продолжением памятных нам чтений и бесед сорок первого года. Потому-то мне и захотелось сделать ту выписку из «Правды». Я перечитываю ее, и мне открывается мир такой душевной отваги, перед которым все пережитое раньше кажется бледным сном.
Сквозь зыбкую завесу мирных лет я вспоминаю политруков той войны, молодых и в возрасте, вижу их в промерзших окопах Подмосковья, в закопченных танках на Курской дуге у деревни Прохоровка, в Белоруссии под Витебском, где пал Геннадий Потемкин, унося в бессмертие свой «окрашенный кровью партийный билет», вижу их во все времена года, то в обожженных гимнастерках, то в иссеченных осколками, взлохмаченных тулупах, всегда смертельно усталых, с запавшими, воспаленными от бессонных ночей глазами.
И всегда готовых, обязанных действовать — ползти к передовой траншее, разъяснять, читать вслух газеты, подбадривать даже и в тот миг, когда у самого на душе не сладко, и поднимать людей в атаку и идти непременно в первом ряду под убийственным огнем — только в первом… Нет, не так, а на несколько шагов впереди этого ряда, открывая грудь, всего себя беснующейся буре войны.
Помню, на Северо-Западном фронте, в местах, где бог, видно, не успел отделить воду от суши, возвращался я однажды из корпуса генерала Лизюкова в кузове полуторки по лежневке — дороге, изматывающей не только тело, но и душу. А в кузове лежал на носилках раненый политрук, на вид лет двадцати пяти. Его везли в армейский госпиталь. Серое лицо, прядь рыжеватых волос из-под пилотки, веснушки, остро выступавшие на сером.
— Когда это вас, где? — спросил я.
— В контратаке, где же еще! Наше дело — вперед, — устало ответил раненый.
— Беда!
— Нет, что вы, — так же устало возразил политрук, — ранение, говорят, среднее, починят, а здесь только и радости, что повоевать по-человечески. Сидеть в обороне по грудь в болото куда хуже.
Через несколько дней где-то на полковом КП я встретил корреспондента фронтовой газеты «За Родину» Мишу Матусовского. Ее редактировал мой давний друг Николай Кружков, знаменитый до войны фельетонист «Правды».
Миша был тогда молод, храбр, смешлив и, несмотря на свою кажущуюся неуклюжесть, неожиданно поворотлив. Мы поговорили о фронтовых делах. Здесь было тяжело. Фронт — в жестокой обороне. Кругом ржавая вода, замшелые пни и кочки. Шагнешь — и тут же твой след покрывает болотная жижа. Земля источала ее из всех пор.
Я снова подумал о словах политрука, они врезались в сердце. И пересказал их Матусовскому.
Осознанная храбрость — что это такое? Она отличается от экстаза, от минутной вспышки отваги. Она — развитое чувство долга, наивысшая степень героизма.
— Да, — обязанность политрука ясна и проста — быть героем!
Матусовский с волнением отозвался:
— Давно хочу написать о политруках. Где взять слова?
Спустя тридцать лет после войны я прочел в «Правде» стихи Михаила Матусовского:
Дошел наш политрук до Берлина. И стояли они втроем — Солдат, Командир и Политрук — в центре Европы. Победители и освободители.
Каким же будет лицо у скульптуры, о которой давно-давно говорил Павленко?