Это стихотворение не было единственным. «Преследование», «Разведчики», «Неоглядность», «Ожившая фреска», «Победитель» — Пастернак писал о войне трепетно и вместе с тем поразительно вещно: «По палате ходят люди, слышно хлопанье дверей. Глухо ухают орудья заозерных батарей».
Симонов говорил: «Как пишет, совсем молодое перо!»
Во время войны у нас с Борисом Леонидовичем возникли дружески-деловые отношения. Он бывал очень доволен, когда я, вспоминая о том первом нашем разговоре, спрашивал его на разные лады:
— Ну как, скоро напишете стихи под названием «Внедрим уставы во все суставы»? Заголовок дарю!
Он неизменно смеялся, растягивал свою фисгармонию, гудел что-то одобрительно, а однажды сказал:
— Знаете, поэзия и публицистика не враждуют.
Сейчас, когда пишу эти строки, вспоминаю, что ведь ту же самую мысль он высказал, подтвердил в стихотворении «Неоглядность», говоря о России: «И на одноименной грани ее поэтов похвала, историков ее преданья и армии ее дела».
В жизни этот сложный поэт был гораздо проще, чем это могло показаться тем, кто подходил к нему на цыпочках, затаив дыхание. Я подозреваю, что он подчас переусложнял самого себя, говорил «странное» или «делал вид», идя навстречу именно таким собеседникам. В стихах его ничего подобного не было.
А теперь снова возвратимся к стихам, предложенным тогда в номер. Отработав полдня в «Красной звезде», я поспешил в редакцию журнала и первым делом встретился с заведующей отделом поэзии.
— Что у вас еще есть в поэтическом портфеле? — спросил я. — Дело в том, что из этих стихотворений я смог отобрать для журнала только два.
— А остальные?
— Остальные нам не подойдут, — и я, как смог, объяснил причины этого прискорбного факта. Я взывал к гражданским чувствам этой сумрачной женщины. Она выслушала меня в ледяном молчании и так же холодно спросила:
— Какое отношение все это имеет к поэзии? Это публицистика.
Ах, мать-честна, вот, значит, как. Значит, жизнь людей, их горе и надежды, их страданья и их вера — это все побоку. Поэзия будет жить отдельно, в «барских садоводствах», как говорил Маяковский, или в «кукольных домиках», в кутерьме сущих пустяков. Но такая точка зрения резко расходилась с нашей программой журнала. Для себя мы выражали ее очень ясной формулой: сплав идейности с интеллигентностью.
Я тотчас же вспомнил, как бесновались Зинаида Гиппиус и вся ее компания, когда Блок написал свою оду революции — «Двенадцать». Эти внутренние эмигранты объявили великого поэта изменником истинной поэзии. Для меня Гиппиус была тогда призраком отшумевшего времени, и я, признаюсь, с огромным удивлением услышал лаконичный, но красноречивый отголосок ее воплей над ухом.
— Итак, все ясно, — как можно спокойнее сказал я, — большинство этих стихотворений отвергнуто.
— Это мы еще посмотрим! — угрожающе выкрикнула заведующая отделом поэзии и хлопнула дверью.
Она, конечно, помчалась к Симонову, в Союз писателей. В журнал он приезжал тогда поздно вечером. И я подумал: «Ну вот, очевидно, предстоит разговор, первое испытание прочности нашей совместной работы на новом месте». Предположение оправдалось. Часа через два Симонов позвонил:
— Что там у тебя вышло с…
— Все дело в том, что у меня с ней ничего не вышло, и уверен, не выйдет.
— А у меня?
Я, видимо, должен был понять этот вопрос как возможность полностью передать Симонову непосредственное руководство отделом поэзии. Оставалось выяснить одну деталь:
— Ты стихи прочел?
— Нет еще.
— Прочти.
В тот же вечер Симонов долго сидел в редакции над поэтической папкой и потом коротко подвел итог:
— Стихи плохие — дама злая.
Вскоре редакция с ней рассталась. Заведовать отделом поэзии к нам пришла Софья Григорьевна Караганова — она работала в журнале долго и плодотворно.
Читателю уже известна участь, постигшая поэтический раздел портфеля. Немногим лучше обстояло дело с прозой. Правда, Дроздов и Замошкин отнюдь не пытались отстаивать слабые произведения, поняв после наших «тронных речей», что новое руководство никак не намерено ублажать любителей «легкого чтива» и, уж конечно, ни в чем не станет потакать охотникам до политической «клубнички».
В нас крепко сидела война. Мы знали, во имя чего сражались и умирали советские люди. Мы жаждали литературы, способной оглянуться назад, на годы, прожитые в лишениях и в огне, ответить в меру сил на вопросы, заданные современной жизнью, заглянуть в будущее.
Понадобился бы толстенный том для повествования о работе журнала день за днем, о его авторах и редакционном коллективе, обо всех коллизиях, подчас драматических, а то смешных, без которых никогда и нигде не обходилось ни одно литературное дело.
Разные времена меняли суть редакционной драматургии, природу и стиль ее конфликтов, но без них ничто не движется, не живет.