Аптекарь Жуан — прототип Омэ из «Мадам Бовари» Флобера — и не подозревал, что будет перенесен в число действующих лиц знаменитого романа, и впоследствии сожалел, что его создатель не выспросил у него мелкие подробности происходившего в жизни.
Годун из пьесы «Разлом» Бориса Лавренева вошел в нее под своей фамилией и был хорошо известен автору — они вместе работали после Февральской революции в штабе Московского военного округа. Годун погиб в Октябрьских боях в Москве, не ведая, что выйдет на театральную сцену в пьесе, причисленной ныне к советской драматургической классике.
Бывает и так, что прототипом считают и того, кто им не является. Такой казус произошел с повестью Н. Лескова «Зенон златокузнец». Ее содержание относится к третьему веку христианства в Египте. Тема взята, как объяснял автор, из апокрифического сказания. Но московская духовная цензура усмотрела в одном из персонажей повести, как говорится, вылитый портрет московского митрополита Филарета Дроздова.
Как ни опровергал это предположение автор, как ни уверял, что в повести нет и места «сопоставлениям с русскими нравами и положениями», запрещение печатать повесть осталось в силе. Она увидела свет позднее, в петербургском издании.
Но и там пришлось Лескову затенить резко сатирические черты патриарха. Вот ведь как бывает! А может быть, и впрямь митрополит Дроздов?.. И что если сходство действительно существует, но возникло оно не в силу отчетливой волн автора, а в конце концов просто потому, что писатель ведь ничего не выдумывает…
Во всяком случае, связи и отношения между автором и прототипом бывают весьма разнообразными и сложными. Катастрофическими они оказались для одного лица в романе Н. Вирты «Одиночество». Автор развел Леньку с братом, партизаном Листратом, поставил их во враждебные лагери. Имена этих персонажей были подлинными, собственными, и когда роман прочитали «на месте происшествия», в Двориках, то обвинили реального Леньку в тайной работе на банду Антонова, исключили из колхоза да еще с возгласами: «Что написано пером, того не вырубишь топором».
Хлебнул горя Ленька, еле-еле выручил его автор, доказывая законность сочетания браком подлинной жизни прототипа с писательским вымыслом, в результате чего появляется на свет тот, кто впоследствии именуется литературным героем, персонажем художественного произведения. Пока юридические органы не вникли в литературоведческие тонкости, не признали права писателя на творческое соединение действительности и воображения, Леньке пришлось туго.
Не знала и дочь Пушкина — Мария Александровна, по мужу Гартунг, что арабские завитки ее волос на затылке «удивительно породистые», как заметил Л. Толстой, увидев ее в Туле на балу у генерала Тулубьева, и весь ее облик послужат великому писателю моделью для описания наружности Анны Карениной — не характера, не жизни, а лишь внешнего вида.
А вот Наташа Ростова, как хорошо известно, почти целиком списана со свояченицы автора «Войны и мира» — Татьяны Берс, сестры его жены. Но это «почти» многое значит. Оно отвергает натуралистические зарисовки прототипа и утверждает сложный путь создания художественного образа.
Никто не окликал этих и многих других таких же людей: «Эй, прототип, как живешь, как дела?» Никто из них не знал своей литературной судьбы. И только я, едва ли не один во всей мировой литературе (надеюсь, самоирония просматривается), оказался в роли прототипа, заранее ознакомленного с ролью, которую ему предстоит играть.
Многие читатели, особенно те, кто имеет какие-либо основания считать себя литературным прототипом, издавна склонны требовать тождества героя произведения с «человеком из жизни» и даже предпринимают энергичные попытки сличения.
Среди старинных друзей Л. Толстого был Василий Степанович Перфильев, одно время занимавший пост московского губернатора.
По свидетельству Т. А. Кузьминской — той самой Танечки Берс, — в дни, когда вышел из печати роман «Анна Каренина», в аристократических кругах Москвы распространился слух, что Степан Аркадьевич Облонский очень напоминает Перфильева. Лев Николаевич не опровергал этой молвы. Прочитав в начале романа описание Облонского за утренним кофе, Перфильев говорил Толстому:
— Ну, Левочка, цельного калача с маслом за кофеем я никогда не съедал. Это ты на меня наклепал.
Эти слова очень насмешили Льва Николаевича.
Мое преимущество перед многими прототипами было неоспоримым. Во-первых, я был предупрежден, а во-вторых, заранее отказывался от зловредного желания прототипов или их окружения скрупулезно сверять соответствие литературного изображения тому живому человеку, которого автор заклал на жертвенном алтаре своих творческих планов.
Впрочем, был такой случай, когда я пытался горячо защитить свои интересы прототипа и предстать глазам читателя именно так, как мне хотелось.