В баснях он говорит о непослушном лягушонке, о маленьком кролике, о совенке, которому не дают заснуть неумолчно стрекочущие цикады.
Многие басни и, пожалуй, все детские песенки написаны для домашнего обихода, для подраставших Мари-Полин, Анны-Элен, для малыша Поля. Одна из басен рассчитана на взрослых. Это полемика с Лафонтеном по поводу его «Кузнечика и муравья». Сюжет известен у нас по крыловскому варианту как «Стрекоза и муравей». В качестве энтомолога и, значит, адвоката насекомых Фабр показывает безосновательность выпадов против якобы легкомысленного кузнечика. Кузнечик, по Фабру, веселый труженик, вечно поющий, несмотря ни на что, а муравей — жадный стяжатель, скопидом. Такой взгляд более согласен с природой и заключает более строгую мораль. А мораль далеко не энтомологическая. «Черт возьми! Что вы об этом скажете? Ах, жадные крючковатые пальцы, толстобрюхи, управляющие миром с помощью несгораемых шкафов! Вы распространяете слух, будто мастеровой всегда лодырь, бездельник, будто он, болван, по заслугам бедует… Замолкните! Ведь стоит бедняге дорваться до корма, вы его ототрете и потом, хоть мертвого, да слопаете…»
Эти строки стоят того, чтобы их поставить рядом с последними абзацами главы «Лист» из «Жизни растения» К. А. Тимирязева. В них такая же широта взгляда, такая же сила гражданского чувства, когда автор в страстном публицистическом отступлении естественно переходит от проблем биологических к проблемам социальным и нравственным.
Гонимый церковниками и реакцией, оторванный от бурных событий эпохи, Фабр, хотя и поглощен своими исследованиями, не замкнулся в отчуждении от мира. Демократическая позиция его подчеркивается и тем, что большая часть стихов написана на провансальском; он был когда-то языком королей и трубадуров, а дальше, как и латынь, стал мертвым, но сохранился среди пастухов и землепашцев. Для Фабра язык его детства в Сен-Леоне и Малавале, язык его юности в пору странствий остался родным и в годы зрелости. А именно в ту эпоху, о которой идет речь, провансальский вновь превращался в язык литературы. Событие это стало страницей биографии и сериньянского натуралиста.
Тогда многие из знакомых Фабра писали на провансальском. Поэтами были и Феликс Гра, у которого Фабры собирались когда-то снять жилье в Вильневе, и Руманий, с которым Фабр много лет назад познакомился за общим столом в пансионате «у папаши Милле, кормившего всех морковкой». Руманий был к тому же не только поэтом, но и издателем: он выпускал альманах провансальской литературы. Его книжная лавка в Авиньоне, подобно вошедшей в историю русской литературы лавке Смирдина в Петербурге, стала местом встреч и писателей и любителей печатных новинок.
Фабр был здесь частым гостем и именно здесь познакомился с Фредериком Мистралем, выдающимся провансальским поэтом, которого сравнивали с Торквато Тассо, называли Бернсом Прованса.
Прослушав первую большую поэму Мистраля «Мирейо», друзья нашли, что вся она звенит, «как серебряные бубенчики на ногах танцовщиц Востока». Жан Ребуль — булочник из Нима, стихами которого зачитывался подросток Фабр, — отправил рукопись «Мирейо» в Париж Ламартину, и тот выступил со статьей о Мистрале, объявив: «Он сделал родной край книгой… Он создал из народного говора классический образный язык, подобно тому как Петрарка сотворил итальянский».
Мистраль рассказал о встрече с Фабром в письме своему авейронскому приятелю Франсуа Нанжаку. Педагог и ученый обрадовал поэта редкостным богатством словаря и оборотов речи, многообразием оттенков и интонаций, точных и метких, — часто не имеющих эквивалента во французском. Мистраль признал Фабра выдающимся провансалистом. А провансалисты того времени составляли целое общество, союз.
Еще в мае 1854 года в старой вилле возле Авиньона собрались ревнители родного языка, назвавшие себя веселыми братьями-фелибрами. Старинное слово «фелибр» — книготорговец, книжник — получило новое содержание. Фелибры прославляли молодость древней «провинции провинций», как именовался Прованс во времена Рима: голубое небо и жаркое солнце края, красоту и благородство его народа. Но, воспевая край и народ, многие фелибры идеализировали патриархальщину средневековья, мечтали — и пытались! — возродить давно изжившие себя формы культуры. Это был реакционный полюс фелибрижа.