Фильм начнётся через полчаса. Пристроятся перед телевизором: она в кресле, он на диване. С семи вечера до двенадцати ночи выпасть из чада, выпасть из мыслей, провалиться в чужое, пёстрое, с иностранными именами, бытие. А если мысли о словах мужа будут возвращаться (приступами, как боль при печёночной колике), то это просто нужно пережить.
Ведь ей не привыкать.
Это был поезд, исполненный довольства и сытости. В нем пахло колбасой, в нём разверзалась на разрезе мясистая нежность зелёных помидоров, в нем рвали лаваш целой пятернёй. Матери звали детей к этому плотскому избытку. Дети визжали и топотали по вагонным вытертым дорожкам звонкими утомительными сандаликами.
А в тамбуре пахло сигаретными окурками из неплотно закрытого мусорного бака. Туалет был занят. Пассажир ждал, положив обе руки на поручень. Лицо его, плоское и равнодушное, как стекло, было обращено к окну, но он не смотрел на проносящиеся мимо поля, изукрашенные витиеватыми завитушками здания мелких вокзалов и будки железнодорожных переездов. Трудно было определить, смотрел ли он куда-либо вообще. Мимо всё ещё кочевали пассажиры, задевали чемоданами и сумками, коротко материли — фигура в синем вгибалась под тычками багажа и распрямлялась снова, точно резиновая. И так продолжалось, пока не освободился туалет.
В туалете трясло сильнее, чем в тамбуре. А может быть, так казалось из-за скользкого запаха и обилия блестящих поверхностей. Запершись изнутри, он опустил крышку унитаза, скинул с себя всё, что выше пояса. Приспустил синие, уже промокшие штаны. От рёбер до лобка тянулись повязки — сначала шерстяной красный шарф, под ним слипшееся в один склизкий капустный лист рваное бельё, ниже — ошмётки бинта, напрочь ссопливившиеся и незначительные. По мере того, как он разматывал слой за слоем, в узком помещении нарастала густота воздуха. Гнилой кишечник. Куча рыжих экскрементов на обочине дороги в середине июля. Гора протухшей рыбы.
Согнувшись, он рассматривал дыру с неровными краями, заштопанными суровой чёрной ниткой. Та-ак, успело разойтись. Между двумя стежками выползала густая жёлто-коричневая струя. Поплевал на пальцы, вытер. Плохо: можно не дотянуть. Пошарил в рюкзаке, извлёк цыганскую иглу с длинной чёрной ниткой, обмотанной вокруг неё. Размотал нитку. Натянул кожу, образовав валик, и с припуском воткнул в неё иглу. Дёрнулся — но не от того, что было больно… Больно-то как раз и не было, он ощущал только досадное покалывание, вроде зуда в комариных укусах на второй день, и вот это мешало сильнее боли. Голова ждала боли, а тело ей противоречило. Из этого несовпадения рождалась такая невыносимость, что приходилось принуждать себя вонзать иглу, со скрипом протаскивать её сквозь скомканную кожу, снова вонзать…
Потом он нашёл себя сидящим на унитазе с опущенной крышкой. Рана закрыта. По крайней мере, пока. Он скомкал смердящие повязки, ткнул их в мусорный бак. Они не поместились, бак больше не закрывался. Плевать на такие мелочи, теперь он беспокоился только, не слишком ли туго натянул кожу, не лопнет ли она на груди или на ключицах. Стало трудно двигать подбородком и шеей. Из рюкзака явилась разодранная на полосы клетчатая рубаха — новое тряпьё, которое он обмотал вокруг себя. Закончив, он на минуту застыл, потом сосредоточенно пожевал губами: возясь с перевязкой, он забыл, зачем и куда едет. Это уже случалось: теперь ему трудно стало удерживать в голове сразу два-три важных дела. Он — как неумелый жонглёр из цирка: подбрасывает шарики, они осыпают его разноцветным дождём, разбегаются, за ними приходится гоняться по арене… А один шарик только что закатился в какой-то невидимый схрон. Его надо найти. Непременно. Иначе вся поездка к чертям. И зря сновала игла, проталкиваясь сквозь бледный валик кожи.
По счастью… Да нет, какое тут счастье. Счастья не бывает. Просто он знает, как этот шарик найти.
Он вышел из туалета в облаке тухло-рыбно-фекального смердения. Утончённый брюнет в клетчатых шортах и с козлиной бородкой, ждавший своей очереди, поморщился. Хотел что-то сказать, но посмотрел вслед — и промолчал.
Как Лёшка способен быть таким жестоким? Он же знает, что для неё напоминание о её вине — как ножом по сердцу. Потому что — ну что такое её жизнь, как не сплошная вина? Неужели надо её добивать, постоянно суя в это носом?
Первый источник вины она приобрела ещё до рождения, когда несостоявшийся папа бросил будущую маму, не в силах вынести известия, что станет отцом. «Если бы мы успели привыкнуть друг к другу, может, оно бы как-то между нами и склеилось», — философски рассуждала мама, а Надя сжималась, угнетённая тем, что нахально зародилась не вовремя и тем не дала склеиться семье. С первого по десятый класс была виновата в том, что не круглая отличница, а ещё — что не совмещает учёбу с активными общественными нагрузками и не помогает маме по дому. После поступления в институт виновата стала в том, что какая-то забитая и зачуханная, отчего все подруги уже при парнях, а она — хоть тресни — нет.