— Это почему? Я не волен делать то, что хочу?! У нас вроде свободный выбор, вы же и предложили. Или я исключение? Тогда хотите — назначьте, и я выполню, что вы скажете. — Я начал заводиться. А этого с преподавателями делать не стоит. Они выигрывают при любой игре.
— Ну что вы, я не хочу вас подталкивать или заставлять, у нас же демократическое общество («Когда оно было?» — прошептал Билеткин), и выбор, конечно, свободный, он предоставлен вам, но я не уверена и боюсь, что вы не справитесь. Возьмите лучше Некрасова или Короленко, я согласна.
Все зашептали: не упрямься, соглашайся, не лезь на рожон, ты видишь, она бесится.
— Нет, Некрасовым вы уж занимайтесь сами, а я буду писать по тому, что выбрал я. И я боюсь, что я справлюсь. — Эта дегенератка меня уже раздражала.
— А вы имеете что-то против Некрасова?
— Нет, — ответил я.
— Тогда я постараюсь спросить вас о нем на экзамене, — сказала она.
— Прекрасно, — ответил я. — Я могу сесть?
— Конечно, голубчик, вне всякого сомнения. Вам и вставать не надо было.
Она подняла следующего и последнего: Билеткина.
— Ну, Саш, она тебе устроит, зачем ты с ней связался, — сказала Ирка.
— Не разговаривайте, пожалуйста, — моментально пропела она.
Мне вдруг стало весело: какая-то полупридурочная маразматичка и нагнала страху на двадцать пять человек — это наша группа, да и на другие тоже: все трясутся в ожидании.
— А вы что будете писать, Боря? — спросила она.
Мне захотелось ее подколоть. Билеткин зазаикался.
— А он хочет по Пушкину или по Байрону лучше, — пошутил я.
Сначала мне пришел в голову Пушкин (первая половина XIX в.), а потом Байрон (иностранная литература), он был удачней, но не сразу в голове родился. Группа засмеялась, не сдержавшись.
— Голубчик, а вы, если будете вести себя так и мешать мне, я вам песенку спою на экзамене.
Я рассмеялся:
— Очень приятно будет послушать. А что это значит?
— А вам потом расскажут, поинтересуйтесь на перемене, — и она выключила меня из внимания и из своего взгляда, поворотом головы, и опять взялась за Билеткина.
— Ну что, допрыгался, — зашептала Ирка, — тому, кому она поет песенку на экзамене, это значит — двойка.
— Она что, серьезно это делает: поет!
— Я же тебе говорю, что она шизофреничка. Не выводи ее, пока не поздно.
— Разговоры, пожалуйста. Я повернулся.
— Опять вы, голубчик, разговариваете. Вы меня очень огорчаете.
— Вы же не даете мне вас развеселить, — говорю я.
— Что?!
— Потому вы и огорченная…
— Саш, — вскрикнула Ирка, — прекрати! Прозвучал звонок, и все стали выходить из класса.
Ирка повисла на мою руку и оттащила к перилам, откуда была видна вся круглая площадь и пол-института, середина здания у нас была пустая.
— Ты ненормальный, что ты с ней связался, она же больная, двух мужей уморила, а сама жива, уже пять лет как девственница, и только кафедра — ее жизнь, и литература.
— Хочешь, чтобы я попробовал? — спрашиваю я.
— Чего? — не понимает она.
— Ну… пять лет девственница…
— Да ну тебя. — Ирка смеется.
— Ты, кстати, у нас по мужьям, Ир, большая специалистка, так что я тебя послушаю.
Выходит Городуля и подходит ко мне:
— Саш, кончай себя так вести, с ней эти номера не проходят.
— Люб, ты куда шла?
— А что?
Я смеюсь.
Тут Ирка говорит (она всегда это говорила после того случая в Ленинграде):
— Ну, Любку вы не трогайте, Люба у нас — девушка. Саш, как тебе не стыдно, — и мягко улыбается.
Люба в чем-то была дура и не понимала, подкалывала ее Ирка или нет, и очень ее любила за это.
Люба смотрит на меня и говорит:
— Так что ты давай, веди себя по-другому. Смешно, брянские бляди учат меня, как вести себя.
И наконец сообразила.
— А я куда шла, туда и дойду, — парировала она неуемного агрессора.
Это меня.
Люба ушла, а Ирка смеется, чуть вниз не падает с третьего этажа.
— Ир, а ты чего смеешься, — говорю я, — такая же б…дь, как и она.
Особенно после той истерики на улице Герцена.
— Ну ладно, — Ирка надувается, улыбаясь, — положим, не такая же. Я тоже б…, но до Любки мне еще далеко, она профессиональная б…, а я любительница. Жалкая, больше говорю, чем делаю.
— А хотелось бы, да?.. — шучу я.
— Как тебе сказать… Ладно, пойдем в буфет попьем чая, а я съем пирожное, что-то сладкого хочется.
Мы идем в буфет, где вечно за всех плачу я, за Ирку тем более, она мне как родная.
На следующий день, когда я приехал в институт, естественно, все, кто представлял из себя что-то, были не на занятиях. Билеткин опять стоял у памятника Троцкому, это их любимое место для бесед было («Беседы у Троцкого»), и я пошел послушать, что умного он изрекает на этот раз, снова, что нового принес в стены нашего неописуемого института.
— Здорово, Сашка, — сказал Боб, — давно не видел тебя!
Хотя видел меня он вчера — это у него привычка была такая.
Билеткин обнял меня и поцеловал, без этого он не мог обходиться.
— Ну, как дела насчет Революции, — сказал я, — под кем стоите?!
Троцкий глядел на нас, пришурясь. И тут Билеткин завелся (я ведь ему ничего не сказал…):
— Вот я тебе скажу:
Будь проклят Маркс, потому что он создал теорию;
Будь проклят Ленин, потому что он претворил ее в практику;