Когда мне исполнилось 16 лет, летом к нам приехал директор школы, в которой я, оказывается, «училась», и вручил мне торжественно аттестат зрелости, поздравив с успешным окончанием школы. Сказав, что вручается он досрочно, так как больше моего «пребывания» в школе не требуется, я и так достаточно образованна. Я поняла, что это сделал папа, и он это подтвердил потом:
— Я хочу, чтобы ты год побыла со мной, отдохнула, а в это время я решу, в какой институт тебе поступать лучше, и повезу тебя в свет, в Москву.
Но я и так все время была дома и ни от чего не устала. Только от смерти дедушки я не могла оправиться полгода. Началась моя новая прежняя жизнь, без занятий.
У нас были свои яхта и голубой глиссер, и в этот год мы с отцом часто ходили в море, плавали, загорали, ловили рыбу, он старался забыться.
Дома маме помогала размешивать краски и загрунтовывать холсты. Много читала, упивалась символистами и все время чего-то ждала. Когда наступил следующий июнь, отец сказал, что хочет, чтобы я поступала в институт международных отношений, это престижный институт, и там я делаю хорошую партию, и всю жизнь не буду нуждаться, так как он не вечный. И что в последний раз, когда он был в Кремле, в честь майского праздника, на банкете, сам Алексей Николаевич интересовался мной, где я буду учиться, и очень хотел, чтобы я познакомилась с его племянником. Это была бы прекрасная партия, сказал он. Хотя отцу это и было безразлично, ему хотелось, чтобы я была счастлива: он любил меня. А я хотела так немного: быть учительницей и учить детей, маленьких и шаловливых, резвистых и кричащих — живых, и чтобы их было много. То, чего я была всю жизнь лишена, я хотела.
У меня было много своих денег, оставшихся от дедушки. Я взяла тысячу и приехала в Москву в июле. И в справочном бюро узнала, где готовят учителей для детей, так и спросила. Назвали, конечно, сразу твой и мой институт, оплот и центр педагогического обучения. Я приехала в приемную комиссию, и оказалось, что поздно, но потом старичок из приемной комиссии, профессор русской литературы, он у вас будет читать на четвертом курсе, посмотрел мой аттестат и сказал, что я отличница и что мне все экзамены сдавать не надо, а только один. И он спросил, какой бы учительницей я хотела быть. Я не знала. Мне были важны дети. Он сказал, наверно, русского языка и литературы, это прекрасная профессия, я кивнула. По экзамену я получила пять, мои знания очень хвалили, их удивило, что я много читала по литературе вне школьной программы, а я даже не знала, что такое школьная программа.
Я сообщила родителям, что поступила в институт и хочу там учиться, сама, без всяких знакомств и связей. Папа сразу предложил мне жить на зимней даче у его близкого друга, члена ЦК, но я сказала, что хочу жить в общежитии, как все, и ничем не выделяться. Он впервые обиделся.
А потом — мне трудно сказать, что произошло потом, мне до сих пор это непонятно. Я была слишком замкнута и ничего не знала. Наверно, мне хотелось все попробовать, и я начала. Сначала было больно только и неприятно. Потом я пробовала еще несколько раз — и ничего не было приятного снова. Я не понимала, что люди в этом находят прекрасного и воспевают веками в книгах, стихах, картинах, скульптурах. У меня это вызывало какое-то отвращение, наверно, после первой боли и грубого любовника, — было впечатление, что ему годами не давали… — она осеклась.
А потом мне захотелось опуститься на самое дно, в грязь, перепробовать все и увидеть, что такое это дно и грязь, противоположное тому, где я росла. И научиться этому. Это была патология, я знаю, — и не понимаю. Я стала делать это со всеми, никому не отказывала, я дала себе слово — никому не отказывать, а чтобы заглушить эту мразь и появляющуюся боль в душе, я пила вино, много, но оно меня никогда не брало, папа с четырнадцати лет приучал меня маленькими дозами пить вино, чтобы я никогда не пьянела, он говорил, что это искусство; и чтобы никто не мог напоить меня. И я прикидывалась, что пьяная, будто не соображаю, когда это делали со мной, как хотели. Мне стыдно сказать, нет, не стыдно, я скажу, до чего я дошла: в общежитии на столе…
Все меня трогали, кто хотел, я никому не жалела. И тогда сказали, что я блядь. Этого было для меня достаточно. Я остановилась и сказала себе, что я с ума сошла, и где та девочка, которую так холили, растили и берегли ее мама и папа, для чего? Что с ней стало, — я, наверно, с ума сошла, и мне надо лечиться. Я ничего не могла себе объяснить.
С тех пор больше ни один из этих героев-не-умелок ко мне ни разу не прикоснулся. Полгода я не глядела на свое тело, мне было противно. Полтора года ко мне никто не прикоснулся ни разу. Неужели через все это нужно пройти, чтобы понять что-то?.. И тогда я подумала, что я очистилась и чиста. И впервые напилась, так как не пила все это время ни капли. Хотя пить остановиться было трудней, вино было прекрасное, мне специально грузинское привозили, и оно давало дымку какого-то отстранения, отчуждения, нездешности этого мира. И тогда появился Джим.