Я прописываю черты ее отвратительного лица, ее тусклые бесцветные волосы. Надо будет написать еще одного карлика и собаку. Кружева, блеск ткани. Этого достаточно. Я кладу палитру на стол.
— Дон Диего, можно взглянуть на картину?
— Если вам угодно.
Марибарбола обходит мольберт и смотрит на холст. Через несколько минут она говорит:
— Я никогда не видела ничего похожего на эту картину.
— Ничего похожего на эту картину нет.
— Я не о том. Вы изобразили мое лицо так, словно оно видно сквозь запотевшее стекло. Почему?
— Моя прихоть. Я хочу привлечь внимание к центру картины, поэтому фигуры по краям должны быть нечеткими.
— Да, к инфанте и фрейлинам. Но есть и другая причина: когда мы видим что-то уродливое, мы прищуриваемся, чтобы сделать это нечетким. Однако их королевских величеств вы изобразили совсем уж расплывчатыми, в этом пыльном зеркале. И они уродливы. Наверное, вам надоело их изображать. Но знаете, настоящим центром картины является вовсе не инфанта, а вы, художник. Это очень умный ход. И умная картина. Как вы думаете, она понравится его величеству?
— Королю нравятся все мои картины.
— Да. Странно, что такой глупый человек, как наш король, допускает подобный ум у своего слуги, который не является уродцем. В Испании ум вызывает подозрение, вы не находите? Он намекает на еврейскую кровь.
— В моей родословной, уходящей в глубокую древность, нет ни одного еврея.
— Да, вы не перестаете это повторять, и его величество делает вид, будто верит вам, и, следовательно, мы все тоже должны вам верить. Вы получите заветный рыцарский крест, дон Диего, не беспокойтесь. Вы умно изображаете правду, как мы, дураки, говорим ее, и, должна сказать, наш король ценит правду, но только от таких, как мы.
— Я не уродец.
— О нет, вы уродец, дон Диего, уродец. Во всем мире больше нет таких, как вы. По сравнению с вами я так же буднична, как ломоть хлеба. По сравнению с вами я сестра-близнец инфанты. Однако наши хозяева, будучи еще бо́льшими дураками, этого не понимают, ибо у вас нормальная человеческая фигура, вы не карлик. Уверяю вас, если бы вы выглядели как Эль Примо, пусть вы бы писали так же прекрасно, как сейчас, но вы бы не стали королевским камердинером. На самом деле Эль Примо один из самых умных людей при дворе, но, поскольку его голова возвышается над ногами всего на ярд, никого не волнует то, что внутри ее. Если вы закончили, сударь, я ухожу развлекать инфанту. Я буду делать сальто и выдувать мелодии на свистке, и, надеюсь, эта глупышка, да хранит ее Господь, больше не капризничала, а если она капризничала, то надерут зад кому-то другому, а не мне. Желаю вам всего хорошего, сударь.
Она уходит. Я зову слугу, тот приходит, чтобы убрать за мной принадлежности для живописи. Я возвращаюсь к себе и переодеваюсь. Сегодня утром я встречаюсь с подрядчиками и оформителями, чтобы подготовиться к именинам королевы. Это моя слабость — разговаривать всерьез с глупцами. Однако что еще мне остается? Со слугами нельзя говорить ни о чем существенном, все, кто мне ровня, — мои соперники, а тем, кто выше меня, сказать нечего. Если бы у меня был сын… но у меня нет сына, а мой зять, достойный юноша, не имеет ни образования, ни особого таланта к живописи. Такова моя судьба — быть одиноким в этом мире.
Но у меня есть сын! Это была моя первая мысль, когда я проснулся. У меня есть сын. Но есть ли? Может быть, Мило лишь очередная фантазия. И Роза, и Лотта. Я писал «Фрейлин», беседовал с Марибарболой, карлицей, изображенной в нижнем правом углу. Для меня это такая же реальность, как и воспоминания о моей предполагаемой семье. А теперь… когда человек просыпается, всегда есть мгновение, обычно краткое, когда он не вполне осознает, кто он такой и где находится, это усугубляется во время путешествия, пробуждение в незнакомой комнате и все такое, а затем та система, которая вывела его из бессознательного состояния, перезагружает головной мозг, и человек снова становится самим собой.
Но только не сегодня утром. Или ночью, потому что в комнате было темно. Я понятия не имел, кто я такой. Существовали различные варианты, это точно, и я их быстро перебрал. Я мог быть Чазом Уилмотом, художником-неудачником, подделавшим картину, которая теперь провозглашалась одним из величайших творений Веласкеса, скрывающимся от преступников. Я мог быть Чазом Уилмотом, преуспевающим нью-йоркским художником, сошедшим с ума и проходящим курс лечения, обремененным кучей фальшивых воспоминаний, таких же фальшивых, как этот разговор с карлицей эпохи барокко. Или я мог быть Диего Веласкесом, терзаемым кошмарами. Или сочетанием этих троих. Или еще кем-то совершенно другим. А может быть, это уже сам ад? Как мне определить, что к чему?
Поэтому я просто лежал, размеренно дыша, и пытался унять бешено колотящееся сердце. Нет смысла вставать, нет смысла предпринимать какие-либо действия. В психиатрических клиниках есть люди с абсолютно нетронутым мозгом и телом, десятилетиями не совершающие никаких движений по собственной воле. Теперь я понимал почему.