Лотта застыла в боевой позе, скрестив руки на груди и выставив подбородок вперед, и какое-то мгновение мне больше всего на свете хотелось рассказать ей всю правду. Но я этого не сделал. Я с ужасом представил себе, как у нее на лице появится выражение, с которым я успел слишком хорошо познакомиться на заключительной стадии нашего брака: шок, боль и бесконечное разочарование. Я понимал, что хитрое и подозрительное лицо, которое Лотта демонстрировала мне сейчас, не входило в ее репертуар. Это лицо создал я, словно написав его маслом. Кстати, такое лицо часто носила моя мать, и вот теперь я подарил его навсегда своей любимой. Жизнь просто прекрасна.
— Если тебе так нравится, — сказала Лотта. — Ты говоришь, что денег у тебя полно, и кое-что из них я видела, но я хочу убедиться в том, что ты не пребываешь в некоем безумном заблуждении относительно остального. Речь идет о нашем ребенке, Чаз, о его здоровье, о будущем. Ты должен понять, почему мне так трудно тебе поверить…
— Ну конечно. Все в порядке, никаких проблем. Два номера. Они могут быть смежными или ты хочешь отгородиться от маньяка капитальной стеной?
— Смежные подойдут, — холодно ответила Лотта, и я снова повернулся к администратору.
Пожилой портье с манерами посла проводил нас в наши номера и получил чаевые, соответствующие его импозантности. Когда он ушел, мы договорились встретиться через час и отправиться ужинать. Я бросил сумку на кровать, которой предстояло стать моим холостяцким ложем, и пошел в бар на крыше гостиницы, где выпил пару бокалов белого вина, глядя на то, как темнеет небо и тени наползают на светло-коричневые стены маленького монастыря на противоположной стороне улицы, поглощая их в бездонный мрак.
Когда я вернулся и постучал в дверь номера Лотты, она уже собралась и была готова идти. На ней было розовое платье того самого оттенка, в который Фра Анджелико одевал своих ангелов, и поношенный бархатный жакет цвета позеленевшей меди, совсем в духе кватроченто. Одежда прекрасно гармонировала с ее светлыми волосами и темными глазами — необычное сочетание, которое, однако, часто можно увидеть на картинах той эпохи. Это наследие матери-итальянки. Лотта любит одеваться ярко, в то время как в Нью-Йорке в ее кругу все носят черное — как она говорит, в знак траура по умершему искусству.
Мы прошли пешком до реки и повернули на север, к моему любимому ресторану на пьяцца ди Санта-Чечилия в Трастевере. Не сговариваясь, мы оба решили забыть все важные вопросы и напряжение дня, и очень мило провели время. После ужина мы возвращались по темным улицам медленно, держась за руки, и болтали о пустяках или молчали. В гостинице мы разошлись по отдельным номерам, после поцелуев в щеку в европейском стиле, очень целомудренных.
Я страшно устал, но не мог заснуть; некоторое время я расхаживал по комнате и смотрел итальянское телевидение с выключенным звуком, затем как-то незаметно для себя повернул ручку двери в соседнюю комнату. Дверь оказалась незапертой. Что это означает? Лотта забыла ее запереть? А может быть, так теперь поступают в итальянских гостиницах, когда супружеская пара предпочитает поселиться в смежных номерах?
Я прошел к Лотте в комнату и сел за маленький столик, глядя на нее спящую, а затем взял листы писчей бумаги с логотипом гостиницы и маленький карандаш для записи телефонных номеров и нарисовал спящую Лотту, густые рассыпавшиеся волосы, ухо, очаровательные линии шеи, подбородка, скулы. Потом я сходил к себе за коробкой фломастеров, купленной в подарок ребятам, добавил цвет, и вскоре меня захватила техническая проблема того, как добиться интересных эффектов с помощью этих резких химических красителей, и я поймал себя на том, что иду по дороге, давным-давно проложенной импрессионистами, создавая нужный оттенок за счет наложения друг на друга множества цветов, и это меня здорово позабавило.
Вернувшись к себе в комнату, я нарисовал по памяти портрет: мы с Лоттой сидим в кровати, что-то в духе Кирхнера,[83]
но с более правильной и прорисованной анатомией, с более четкими линиями, по сути в духе настоящего Уилмота, и это меня обрадовало, несмотря на то что я постоянно проваливался в то странное состояние грез наяву, которое знакомо всем, и тотчас же снова пробуждался.