Ему хотелось близости с Арианой, но близость и страшила. Он боялся брать на себя какие-то обязательства, боялся ответственности. Этого чувства боялся даже больше, чем самих обязательств. Он знал за собой это свойство – боязнь отпустить того, к кому привязывался. И всех отпускал. Но тогда не надо хотя бы воспоминаний, запоздалых сожалений. Мысли, размышления, они как непроницаемая стена. И потом он снова напишет Грете, чувствуя себя последним подонком, равнодушным, пошлым, подонком из равнодушия. Грета, если она прочитает его письма, наверное, догадается, что он хочет напомнить ей О том общем, что у них еще осталось. На протяжении стольких лет она снова и снова его бросала. Если знала дату его возвращения из очередной поездки, то непременно уезжала, и он сидел дома, брошенный, с Вереной и детьми. Всякий раз он пасовал и продолжал жить своей заграничной, гостиничной жизнью. Когда он в одиночестве бродит по округе, уходит на плотину, то нередко бормочет себе под нос не пойми что и сам это замечает. На дальнем берегу светлые песчаные бухточки, еще дальше за ними – государственная граница, там бетонные столбы, между ними натянута проволока. Через полгода после окончания школы он вскрыл себе вены. Поглядев на шрамы, вспомнил об этом сейчас без особой сентиментальности. Два маленьких светлых шрама, всего-то, крест-накрест на левом запястье, на правом – и вовсе один. Воспоминание уже не бередит душу. Отец об этом событии говорил только намеками. И позже, когда Лашен уже был студентом, учился в Калифорнии и в Гамбург приезжал на летние каникулы, отец избегал этой темы. Грета однажды – давно – долго смотрела на шрамы, подавленно, молча. Он тогда, посмеиваясь, сказал, в чем дело, но тоже ограничился намеками. Когда друзья спрашивали, какие чувства он испытывал, находясь в местах, где совершались зверские жестокости, он всегда отвечал с высокомерно-веселым видом, что за всю жизнь его по-настоящему потрясли только два события – выпускные экзамены в школе и введение в Прагу войск социалистических государств. Да, но школу-то окончил с блестящими результатами, а о танках в Праге написал свой первый большой репортаж. А порезы на руках тогда, двадцать лет назад, зашили, и они быстро затянулись.
Издатели и редакторы любили подсовывать ему щекотливые задания. Он хорошо делал свое дело; с некоторых пор оно стало внушать ему отвращение, но на качестве материалов это не сказывалось. А в Гамбурге никто не желал замечать, что с ним произошла перемена. Конечно, он им нужен, его же считают незаменимым, или не считают, какая разница, – важно, что сам он чувствует себя занявшим место кого-то другого. Как ни отвратительна ему так называемая миссия журналиста, в известных ситуациях он без труда находил в своей репортерской работе массу достоинств, да ведь и сам в них верил – поэтому писал легко и отсылал в редакцию очередную «статейку с пылу с жару». Эта раздвоенность, думал он иногда, этот разлад с самим собой – неизбежное зло, ничего не поделаешь, таков характер репортерской профессии, и надо что-нибудь из нее выжать, использовать, например, в стилистических целях; если бы это удалось, он почувствовал бы удовлетворение, ведь в очерках и статьях он рассказывал бы о себе самом, одновременно достигая высокого обобщения… Ерунда, это было бы чужеродной примесью, мертвечиной. Дело не в том, что субъективный взгляд нежелателен, он допустим, но прежде надлежит сделать свои суждения гладкими и поверхностными. А тогда можно высказать субъективное мнение, ради бога, хочешь – круши все подряд, хочешь осанну пой; пишешь о том, что давно стало общим, а не твоим личным, потеряло остроту, заглохло. Ну и что, невелика беда, отсутствие ощущения боли всюду в порядке вещей. И сам он давно забыл, что такое боль, ее место, должно быть, заняла бесчувственная, а значит, ничем не ограниченная способность собирать, накапливать и воспроизводить «пережитое». Да он благодарность чувствовать должен за то, что вчера испытал страх, неподдельный страх! Или пережитое вчера лишь разворошило старые, хранящиеся в запасниках страхи? Во рту едкий, ничем не отшибешь, привкус металла… Грета. Он готов ползать перед ней на коленях и ждать: примет или опять оттолкнет. Ариану вчера не хотел видеть. Наверное, сегодня он сможет с ней поговорить (не зажигая свет), с ней – сможет, ведь она совсем мало его знает. Наверное, она не оттолкнет его, такого, какой он есть, потому что с нею он никогда не был другим. Может быть, она поймет, против чего он восстает. Если, конечно, и в самом деле восстает.