— Большие пройдохи,[4] — перебил Робер, который истолковывал по-своему всякую мысль и обращал внимание во всякой теории лишь на то, что могло ему пригодиться.
— Большинство из них хищники, — серьезным тоном заметил Винцент.
— Ну, разве я не говорила тебе, что это стоит всех романов! — в восхищении вскричала Лилиан.
Винцент, словно преображенный, оставался нечувствителен к своему успеху. Он был необыкновенно серьезен и продолжал более тихим голосом, словно говорил сам с собою:
— Самым удивительным открытием последнего времени — по крайней мере, открытием, которое было для меня наиболее поучительным, — является открытие фосфоресцирующих органов у животных, обитающих в морских глубинах.
— Ах, расскажи нам об этом, — попросила Лилиан, папироса которой погасла, а поданное ей мороженое растаяло.
— Вам, конечно, известно, что дневной свет не проникает на значительную глубину. Кромешная тьма царит в морской глубине… в бездонных пучинах, которые долгое время считались необитаемыми; затем при помощи тралов из этих пучин удалось извлечь каких-то странных животных. Они слепые, как думали первоначально. Зачем им зрение во мраке? Очевидно, у них нет глаз; у них не может, не должно быть глаз. Все же их исследуют и с изумлением констатируют, что у некоторых есть глаза; что глаза есть почти у всех, не считая усиков поразительной чувствительности, которыми они также обладают. Все еще продолжаются сомнения; никак не могут взять в толк: зачем глаза, если ими ничего нельзя видеть? Глаза чувствительны, но чувствительны к чему?… И вот наконец обнаруживают, что каждое из этих животных, которых первоначально считали слепыми, испускает и излучает перед собой, вокруг себя
Винцент замолчал. Они долго сидели, не говоря ни слова.
— Поедем домой, мне холодно, — сказала вдруг Лилиан.
Леди Лилиан села рядом с шофером под защиту ветрового стекла. На задних сиденьях открытого автомобиля мужчины продолжали разговор. В течение почти всего ужина Робер хранил молчание, слушая речи Винцента; теперь наступила его очередь.
— Такие рыбы, как мы, дружище Винцент, гибнут в стоячей воде, — сказал он, хлопнув по плечу своего приятеля. Он позволял себе кое-какие вольности с Винцентом, но не потерпел бы, если бы тот ответил ему тем же; впрочем, у Винцента не было к этому склонности. — Знаете, вы просто ослепительны! Каким превосходным лектором вы могли бы быть! Право, вы должны бросить медицину. Решительно не могу представить себе вас прописывающим слабительное и навещающим больных. Кафедра сравнительной биологии или что-нибудь в этом роде — вот что вам нужно…
— Я уже думал об этом, — сказал Винцент.
— Лилиан, вероятно, сможет добиться ее для вас, возбудив интерес к вашим изысканиям у своего друга князя Монако, который, мне кажется, отнесется сочувственно… Нужно будет поговорить с нею.
— Она уже говорила мне об этом.
— Так, значит, нет решительно никакого способа оказать вам услугу? — спросил он притворно огорченным тоном. — А между тем мне как раз нужно было обратиться к вам с просьбой.
— Теперь ваша очередь быть моим должником. Вы считаете, что у меня короткая память.
— Как! Вы все еще думаете о пяти тысячах франков? Но вы ведь возвратили их мне, дорогой! Вы мне больше ничего не должны… разве немного дружбы. — Он прибавил это тоном почти нежным, положив руку на плечо Винцента. — К ней я и собираюсь воззвать.
— Я слушаю вас, — сказал Винцент.
Но тут Пассаван вскричал, приписывая Винценту свое нетерпение:
— Куда вы торопитесь! Париж еще далеко, и время у нас есть, я полагаю.
Пассаван отличался особенной ловкостью по части взваливания на других ответственности за собственные выходки и за все, в чем он предпочитал не быть замешанным. Затем, притворившись, будто переходит к другой теме, — как те ловцы форели, которые из боязни вспугнуть свою добычу закидывают приманку подальше, а потом незаметно подтягивают ее, — он сказал:
— Кстати, благодарю вас за приглашение, которое вы передали вашему брату. Я боялся, что вы забудете.
Винцент махнул рукой. Робер продолжал: — Видели вы его после?… Не успели, да?… В таком случае странно, что вы еще не спросили меня о нашем разговоре. В сущности, это для вас безразлично. Вы совершенно не интересуетесь вашим братом. Что думает Оливье, что он чувствует, кто он и кем хотел бы стать, — вам нет до этого никакого дела…
— Что это? Упреки?
— Увы, да. Я не понимаю, не признаю вашего равнодушия. Когда вы лежали больной в По — еще куда ни шло, вам приходилось думать только о себе самом. Эгоизм входил в ваше лечение. Но теперь… Как! Подле вас находится это юное, трепетное существо, этот пробуждающийся ум, столько обещающий, который лишь нуждается в совете, в опоре…