Хорошая жена была у Юры Лукина. Спокойная, светлая. На нее и смотреть приятно, не шалашовка какая-нибудь вроде постоянных знакомых Кононыкина. С женщинами ему вечно не везло. То фанатка подвернется, которая со спартаковскими болельщиками пол-Европы проехала, то панкушка с гребнем поперек головы из перехода на Старом Арбате, а в последний раз вообще попалась наркоманка со стажем, сначала все Димкины сбережения иа ацетонку пустила, потом книги продавать стала, а через некоторое время выяснилось, что она еще и у гостиницы «Москва» постоянно подрабатывает. Из-за этого у Кононыкина вышел нехороший скандал с ее сутенером, благо без поножовщины обошлось. А могли бы запросто пырнуть!
На Катю хотелось просто смотреть. Тихая и спокойная она была, как лесная речка.
— Можно я у вас посижу? — попросил Кононыкин.
— Чай пить будете? — спросила Катя. По радио раздавались заунывные вздохи и плач.
Неожиданно наступила пауза.
— Вы слушали музыкальную поэму Альфреда Шнитке «В геенне огненной», — объявил диктор. — Слушайте музыкальную пьесу Вивальди «Плач по христианским мученикам».
На взгляд Кононыкина, различия между только что звучавшими вздохами и теми, что начали звучать после объявления диктора, не было. Не плач слышался по радио, а стон. Причем стонали эти самые мученики.
В распахнутое окно слышались голоса. В одном из говоривших Кононыкин без труда узнал Акима Поликратова. Неутомимый сплетник уже был по соседству.
— Ну уволили меня за прогулы, — горячился Аким. — Так ведь сам знаешь, мне все равно больше там ходу не было. Я ж за критику пострадал, Степаныч, ты что, не помнишь?
— За сплетни тебя уволили, — сипло сказал собеседник Поликратова. — Помню, какие ты сплетни про начальника и секретаршу распускал! Его даже жена тогда бросила, насилу помирили!
— Так ведь правду говорил, — ахнул Поликратов. — Правду же, Степаныч! Я ж такой, я всегда за правду стоял! Ты и напиши коротенькую такую характеристику, правдолюб, мол, за то и страдал от начальства.
Катя подошла к окну и захлопнула его.
— Бывают же такие… — неприязненно сказала она.
На клеенке стола стояла сахарница, блюдце с куском масла и еще одно — с домашним сдобным печеньем.
Чай был горячим и вкусным. Чувствовалось, что к нему примешаны какие-то травы. Да и печенью не знавший сладости домашнего уюта Димка Кононыкин уделял должное внимание.
— Вы есть хотите? — спросила Катя. — А то я сегодня пиццу делала, а тут такое…
— Спасибо, — гордо отказался Кононыкин. — Я сыт.
«И разговаривает по-человечески, — подумал он. — Анджелка сроду не могла двух нормальных слов сплести. „Закумарим? — спрашивала она. — Мне догнаться надо“. Все у нее было жаргонным: ширево, капуста, малешница, целяк, косяк, крутизна. Не женщина, а Эллочка-людоедка. И ведь я с ней жил!» — внезапно ужаснулся Кононыкин. На душе у него от этой мысли стало пусто, одиноко и светло, как бывает в коридоре студенческого общежития в период летних каникул.
— Катя, — спросил он. — А что вы думаете о происходящем?
— Ничего, — ответила та. — А что об этом можно думать? Жалко только, что все так быстро заканчивается. Правда?
Кононыкин пробормотал что-то невнятное.
— Еще чаю? — вежливо спросила Катя.
— Нет, спасибо. — Кононыкин торопливо поднялся. — Поздно уже. Я пойду. Вы Юрику скажите, что я заходил, ладно? Мне его обязательно увидеть надо… до послезавтра.
— Обязательно, — грустно сказала жена Лукина. — Потом увидеться будет куда труднее.
— До свидания, — сказал Дмитрий. — До завтра.
Он вышел во двор. Над головой уже раскинулось звездное небо, и почти в зените, в районе Большой Медведицы, словно зловещий немигающий глаз высветилась оранжево-голубая огромная звезда. Величиной она была с изюмину. Ну вот, вздохнул Кононыкин, вот и последние сомнения отпали. Звезда горела, заливая мир своим мертвящим светом, и свет набирающей полноту луны рядом с этим мощным и ровным свечением казался жалким. На горизонте слабо мерцало зарево. Воздух был чист и свеж, небеса безоблачны, и Дмитрий наконец ощутил сожаление о том, что подходит к концу. Но сожаление это было каким-то эфемерным, скорее всего, потому, что крушение мира не сопровождалось разрушениями и пожарами, смертями и пеплом.
Отсутствие нагромождения человеческих несчастий не давало вере в предстоящий конец всей человеческой эпохи разрастись и тем превратиться в горькую неизбежность, ощущаемую разумом и сердцем. Был обычный вечер, за которым обязательность утра казалась незыблемо неизбежной. Все воспринималось страшным, но увлекательным приключением. Попытка заглянуть за таинственную черту давалась сразу всем, и оттого предстоящее не вызывало в Кононыкине животного страха.
Страшно уходить одному, каждый из живущих верит в бессмертие остального человечества, поэтому обещанное светопреставление скорее воспринималось началом чего-то странного, и было немного обидно, что там, впереди, существует такая же канцелярская скука рассмотрения письменных свидетельств о человеческой порочности.