— Приходило. Доктор писал там, что бутылка с эликсиром, каким он лечил меня и впитана ле Ра, два года хранилась в темноте. Я тоже намешал полную бутылку снадобья и два года повсюду таскал ее с собой и прятал от света. А потом раз мы с приятелями попали в переделку, и один мой друг, Пьер Солитюд, получил пулю прямо в грудь. Я попробовал на нем мое зелье, но он умер. Тогда же меня ударили палашом в бок. И хотите верьте, хотите нет — но рана за девять часов зажила сама собой. Понимайте, как знаете.
Ну уехал я из Франции и с год кое-как проболтался а потом очутился в Зальцбурге. После той битвы при Турине прошло уже года четыре. Ну, там в Зальцбурге один парень сказал мне, что у них живет самый лучший доктор на свете. Я даже имя его помню. Да и как его забыть? Его звали Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм. За несколько лет перед тем он прославился в Базеле. А вообще-то его знали под именем Парацельса. Дела у него в ту пору шли не сказать чтобы хорошо. Так, больше околачивался попусту и допивался до чертиков в винном погребке под названием "Три голубки". Там я его и встретил однажды ночью — было это, наверно, в тысяча пятьсот сорок первом году — и высказал ему, что мне было нужно, когда никого близко не было.
Капрал Куку хрипло рассмеялся.
— Парацельс был великий человек, — заметил я. — Один из величайших врачей мира.
— Черта с два, он был просто старый жирный пьяница. По крайней мере когда я его увидел, он был пьян в стельку. Орал во всю глотку и дубасил пустой кружкой по столу. Ну, рассказал я ему по секрету про то зелье, а он еще пуще разошелся, обозвал меня всеми словами, какие знал, — а знал он их предостаточно, — да как грохнет меня кружкой по голове, вот тут, у самого лба. Я хотел было дать ему сдачи, но тут он малость поугомонился и говорит на каком-то чудном языке, то ли по-шведски, то ли по-немецки: "Опыт, опыт! Наглядность! Приходи ко мне завтра, шарлатан, и покажи свою рану на голове: если она и вправду заживет, я тебя буду слушать". И давай хохотать, а я думаю: ну, погоди, приятель, ты у меня еще похохочешь. И я пошел прогуляться, и рана зажила за какой-нибудь час. Тогда я пошел назад, чтобы показать ему. Мне этот старый пьяница как-то по душе пришелся. Прихожу назад в погребок и вижу: доктор фон Гогенгейм, или Парапельс, как вам угодно, лежит на полу и умирает, кто-то ударил его ножом в бок. Оказалось, он подрался с каким-то резчиком по дереву, а тот уже допился до белых слонов, вот и дал ему хорошенько. Не везет мне в жизни и никогда не везло. Мы бы с ним поладили, это уж точно, хоть я и толковал с ним всего с полчаса, да ведь большого человека сразу видно, верно я говорю? Ну да что тут поделаешь.
— А дальше что было? — спросил я.
— Я ведь только намеки вам даю, ясно? А коли хотите знать все, вам придется раскошелиться, — сказал капрал Куку… — Ну, с год торчал я в этом Зальцбурге, а потом меня оттуда выставили за попрошайничество и занесло меня в Швейцарию. Тут я пошел в наемники, они назывались «condottieri», и командовал нами швейцарский полковник, а дрались мы в Италии. Мы думали, там будет хорошая пожива. Но добычу всю у меня стащили, а под конец нам и половины жалованья не отдали. Двинулся я тогда назад во Францию и повстречал там морского капитана по имени Бордле, он возил в Англию спиртное, и ему как раз одного человека недоставало. Но в Ла-Манше нас перехватили пираты — маленькое быстроходное английское суденышко; они отняли наш груз, капитану перерезали глотку, а матросов покидали за борт — всех, кроме меня. Ихнему капитану Хокеру я приглянулся, он и оставил меня в своей команде, хоть моряк я никудышный. Эта старая калоша — ей богу, не больше спасательной шлюпки на "Куин Мэри" — называлась «Гарри» в честь английского короля Генриха Восьмого, про которого еще кино показывают. И все-таки жили мы неплохо. Промышляли в основном французской водкой: остановим судно лягушатников посреди канала, захватим груз, спихнем капитана и экипаж за борт… "Мертвый не выдаст", — говаривал бывало старый Хокер. В общем где-то возле Ромсея удрал я с этой посудины и денежки прихватил — моря-то я не люблю, ясно? Набралось у меня к тому времени с полдюжины тяжких ран, да только они меня не прикончили. А вот если за борт полечу, думаю, неизвестно еще, как оио обернется. Ну, голову прострелят — этим меня не убьешь, хоть и боль будет адова дня три, пока не заживет. А вот если кто станет меня топить — про это мне и думать было тошно, ясно? Пришлось бы мне болтаться под водой, пока рыбы не съедят или сам не сгнию, и ведь все это заживо! Не очень-то приятно.