На это обратили внимание исследователи утопии, и зарубежные и советские; я могу сослаться на обзор «Социальное воображение в советской НФ 20-х годов» (Борис Дубин и Александр Рейтблат — в сб. «Социокультурные утопии XX века», вып. 6). Авторы установили, что к концу 20-х годов проводилась самая настоящая кампания против научной фантастики. Если в 20-е годы выходило по 25 книг за год, то в 1931 году — это уже новая историческая эпоха, сталинизм в классическом виде — выходит всего четыре книги. В 1933–34 годах после голода, на пороге массовых репрессий — ни одной. В 30-х годах была разогнана ленинградская секция научной фантастики (не просто разогнана, там были репрессированные и убитые).
Во время этого воистину «великого перелома» с литературной сцены исчезли все значительные фантасты: уезжает антиутопист Замятин, уходит из жизни утопист Маяковский, перестают публиковать Булгакова. Авторы обзора подсчитали, что с 1930 по 1957 год — за 27 лет — было опубликовано всего лишь 300 фантастических произведений. Это считая все жанры, от романов до пьес и журнальных рассказов…
Расправа с фантастикой не прошла бесследно. Жестокое и нищее время подавляло людей, им требовалась духовная компенсация, и запрещенная Сталиным утопия приобрела странную форму. Формой был… «социалистический реализм».
Говорят, что соцреализм был изобретен Максимом Горьким по прямому приказу Сталина и насаждался искусственно, с помощью кнута и пряника — с помощью репрессий и сталинских премий. На деле все было и так и не так. Происходили два параллельных процесса. С одной стороны, глупость, корысть и страх заставляли людей искусства рисовать советскую действительность в образе земного рая, а советского человека — в образе ходячей добродетели. С другой стороны, люди, даже чуждые официальной идеологии, нуждались в этом псевдоискусстве, они все-таки получали ощущение счастья: жить в такое время, в такой стране… Это результат бессознательного коллективного импульса, потребности в создании утопии или мифа о своей родине, своей земле.
Об отношении сталинизма к утопии говорит еще один многозначительный факт (он уже отмечен зарубежными исследователями). В 20-е годы на волне революции образовалось множество утопических коммун, построенных на марксистском принципе. Были коммуны, которые экспериментировали с личной жизнью, были художественные, эстетические, причем их члены почти всегда были правоверными марксистами-ленинцами и ничего не имели против Сталина. Эти люди проповедовали самые что ни на есть социалистические идеи. Так вот, в те же 30-е годы коммуны были разогнаны — все, вплоть до эсперантистов…
Над этим парадоксом стоит подумать. Дело, возможно, прояснит проходившая в то время кампания по реинтерпретации классики. Тогда стали возвеличивать гигантов прошлого: Толстого, Пушкина, Репина, Мусоргского, но в их творчестве выпячивалась обличительная функция, «срывание всех и всяческих масок» — критика самодержавия и крепостничества. Дискредитировалось прошлое, а с ним и мечта о прошлом — ностальгия.
Взглянем на оба процесса как на нечто единое: не надо вспоминать и не надо мечтать… Утопию и ностальгию — долой! Лозунг «Вперед, к победе коммунизма!» стал пустым идеологическим штампом, на который никто не обращал внимания. Начиная с гибельного 1930 года искоренялась сама мысль, что возможно нечто лучшее — в прошлом ли, в будущем… Это лежало в основе борьбы с утопией. Мы невнимательно читаем Оруэлла: описывая тоталитарное мышление, он подчеркивает, что с позиций «полиции мысли» ересью были равно и ностальгия и мечта. Его герой, вспоминая детство — смутные воспоминания, — знает, что этого делать нельзя. Когда он мечтает во сне о будущем счастье, он тоже знает: это запретное. Когда он проходит через «перевоспитание пытками», палач объясняет ему, зачем его пытали: «Запомните: прошлого не было, будущего не будет, есть настоящее».
То, чем мы постоянно попрекаем Хрущева — его фраза: «Нынешнее поколение будет жить при коммунизме», — это смешной, курьезный, какой угодно, но элемент «хрущевизма», явления, которое все-таки было началом либерализации и не шло в сравнение со сталинщиной. При всей своей правоверности Хрущев достиг понимания — или эмоционального ощущения: мы жили в аду. С одной стороны, все было правильно, но с другой — он сам был соучастником преступлений, его вождем был преступник. Эмоции толкнули его к другой идеологии, которая как будто ничем не отличалась от сталинской, и тем не менее он уже не мог сказать: «Я другой такой страны не знаю…» Фактически он признал, что «нынешнее поколение советских людей» живет плохо. И прибег к утопии — в 1980 году оно будет жить хорошо.