Как-то в папиной комнате завелся мышонок, о чем папа и сообщил мне. Он рассказал, что видел, как мышонок выходил на середину комнаты, поводил усами, нюхая воздух. Садился на задние лапки и начинал приводить себя в порядок. Узнав о мышонке, бабушка хотела сейчас же поставить мышеловку, но мы с папой уговорили ее не делать этого. Папа предложил мне принести маленькое блюдечко с молоком и кусочки булки, которые я разложила у стенки, и, затаив дыхание, мы принялись ждать появления мышонка. Не помню, сколько раз я так высиживала, но наконец мое терпение было вознаграждено, и я увидела, как мышонок выбирался из норы, как принялся за угощение.
В тридцатые годы папа приобрел первый четырехламповый приемник. Для него это было большой радостью, так как отец был полностью отрезан от мира. Правда, он получал много газет и журналов, но разве это может сравниться с живым человеческим голосом. С возможностью при повороте тумблера перенестись в «неведомые» страны. Это доставляло отцу огромное удовольствие, а маму частенько выводило из себя, так как его блуждание в эфире наполняло всю квартиру свистом, треском и грохотом. Иногда раздавались обрывки музыки, незнакомая речь, после чего снова свист и звуковой глушитель: папа-па… Уже тогда отец мечтал о телевизоре, но не о таком, какие сейчас стоят в каждой квартире, а об аппарате, который можно было бы настроить на любое расстояние и увидеть любой уголок земли. Именно это желание он воплотил в романе «Чудесный глаз». К сожалению, рукопись на русском языке бесследно исчезла. Осталась только книга, переведенная на украинский язык, изданная в Киеве, которую я впоследствии снова перевела на русский.
В 1940 году из Одесской киностудии в Ленинград приехал кинорежиссер Ростовцев для привлечения ленинградских писателей к работе в кино. Отец предложил ему свой роман «Когда погаснет свет». Ростовцев остановился у нас, и они вместе с отцом стали писать сценарий. Что-то изменяли, потом возвращались к старому. А мама бесконечно перепечатывала исправленное. Изредка Ростовцев ездил в Ленинград. Закончив работу над сценарием, Ростовцев увез его в Одессу. Мы только получили аванс, как была объявлена война. Сообщение прекратилось. На этом все и закончилось. Только после войны мама написала в Одесскую киностудию, желая узнать о судьбе сценария, но никто ничего определенного ответить не мог, так как архив не сохранился, а новые сотрудники были не в курсе дела.
Была у отца скрипка. Старая, ремонтированная. Он купил ее в комиссионном магазине, в Пушкине. Был тогда такой магазин музыкальных инструментов почти против Гостиного двора на улице Коминтерна. Помню, там даже фисгармонию продавали. Папа сел и стал на ней играть. Меня это очень удивило. Инструмент ведь очень необычный, клавиши в четыре ряда.
Где и когда папа научился на нем играть — не знаю.
Перед самой войной отец стал подниматься с постели. Иногда даже на улицу выходил. В эти дни он и на скрипке играл.
Рояля у нас тогда уже не было, продали при переезде из Киева. Специального музыкального образования отец не получил, но на скрипке играл без нот, по памяти, такие сложные произведения, что я только удивлялась. Несмотря на болезнь, а может быть, именно из-за нее, у отца был строгий режим дня.
Ни в одном доме, где бы я ни была, я не встречала такого режима. Надо отдать должное моей бабушке, маминой маме, которая занималась нашим хозяйством. Не знаю, как уж она ухитрялась любой обед приготовить с такой точностью.
Когда мы были в Пушкине, обедали ровно в четыре часа.
А когда жили в Ленинграде, по-городскому — в шесть. После обеда отец никогда не писал; он говорил, что стоит ему начать, и он не сможет остановиться и будет писать всю ночь.
Поэтому послеобеденное время уходило на чтение газет и журналов, которые отец получал в большом количестве. В восемь часов вечера у нас был вечерний чай, после которого отец занимался со мной.
Вся наша семья, кроме меня, была музыкальна. Каждый умел на чем-нибудь играть. Отец владел двумя инструментами — скрипкой и роялем. Мама играла на гитаре и, кроме того, пела. У нее было лирическое сопрано. Бабушка играла на гитаре и на цитре.
Как-то ко дню рождения мне сшили новое платье. В 30-е годы это было событием, не то, что для современных детей.
Материал было трудно достать. Выстаивали часами. Надела я новое платье, выхожу к отцу и спрашиваю: — Ну как?
— Что? — не понимает он.
— Посмотри, — выпячиваю я грудь, — видишь?
— Тебя вижу.
— А платье? — спрашиваю я с обидой.
— И платье вижу.
— Красивое?
— Красивое.
— Новое, — объясняю я.
— В самом деле? — удивляется отец.
Да что уж говорить обо мне, если он никогда не замечал, что надето на маме. Иногда она у него пыталась спросить совета, что ей лучше надеть в театр, на что он ей шутливо, но всегда неизменно отвечал:
— Во всех ты, душечка, нарядах хороша!
Мой отец был таким фантазером, что теперь, вспоминая его рассказы, я начинаю сомневаться в их правдивости. Как-то отец рассказывал мне о дарвиновском «Происхождении видов».