— Мало вам червей и мошек? Не зима ведь, ненасытные, — проворчал Николай Иваныч, но хлеба покрошил, рассыпал на песчаную дорожку.
— Помнишь, Петро, наш Батя хотел Сашу к Герою посмертно представить, да не до того стало в том августе… «Не за награды воюем», — мы тогда говорили. За каждый полет любого можно к ордену представлять — такое время было. Но никто не знал, вернется ли из полета. Какие тут награды! Награды с 43-го начались, когда наша авиация превосходство в воздухе завоевала и немцы стали нас бояться.
Воробьи, склевав крошки, загалдели еще нахальней и заглушили последние негромкие слова Иваныча.
— Кыш, нахальное племя! Нет у меня больше хлеба, кыш!
От крика птицы вспорхнули, погомонили вблизи, но, видно, и впрямь чует эта придомная птица, есть чем поживиться или нет, — улетели. И стало тихо.
Иваныч наполнил чарку, снова чокнул одну о другую, выпил, заел салом.
— Тихо теперь в деревне, Петро. Бабы подмосковные нынче барыни. Раньше бы в эту пору шум по всему порядку стоял — все б мычало, блеяло, кукарекало, хрюкало. Пастух бичом щелкает. Мужики косы отбивают: жиу-жиу. Музыка! А теперь в Москву съездили, отоварились дня на три и молоком, и яйцами, и колбасой, и спят! А я — то привык по летной привычке в пять вставать, а поговорить не с кем. Жену не добудишься, дети отдельно живут. Вот и навострился сам с собой разговаривать. Ну, выпьем по третьей, Петро! И-эх! — Иваныч налил свою чарку, чокнул о полную вторую, но пить не стал, задумался.
— На День Победы, года три назад, ты еще живой был, Катю твою встретил в парке Измайлово. Верней, почему твою? Не твоя давно она. Вначале и говорить о тебе не хотела. Маленькая, худенькая, а все такая же светлая, и глаза удивленные, как у дитя. Нехорошо ты с ней поступил, Петро, недобро. Говорил я тебе об этом тогда, так ты на меня петушком, петушком! Не твое, дескать, дело, разлюбил я ее! Я и поверил, оробел — коль разлюбил, что скажешь? А потом, как узнал, кого полюбил — сплюнул: этакая хаханя! По любому поводу ха-ха да хи-хи — сказать-то нечего. Зато дочь генерала.
Ты это мне брось — разлюбил! — погрозил Иваныч бронзовому Петру. — Катю-то весь полк не то что любил — боготворил! Никто ее обидеть не смел. А ты обидел. А ведь знал уже, что ребеночка от тебя она ждет. И ведь какая! Сама дате дитем, а смолчала, и как уехала, так ни слуху ни духу. А ведь тогда, чтоб алименты получить, — только пальцем укажи на любого, хотя б незнакомого, и заставили бы платить. Сама она сына твоего вырастила и внуков дождалась. А ты их и не увидел!
И с генеральской дочкой жил — все на сторону смотрел. Уж какая она смешливая была — а тут и смеяться разучилась, все поварчивала, помню, да папашу на тебя натравливала, чтоб блюл очаг ваш. Да куда там! И чем ты девок брал? Кудрями да песнями?
Иваныч оглядел бронзовую гриву Петра, вздохнул:
— Пел ты соловьем. «Первым делом, первым делом самолеты, ну, а девушки, а девушки потом». А мы, дураки, подпевали. Не можем мы, русские, без запевалы, без заводилы. И любим их, и прощаем все.
А ведь, выходит, Петро, не любил я тебя, — удивился Иваныч. Просто не задумывался раньше, не сознавал. Нет, не любил. Скажешь, завидовал? Теперь на старости чего скрывать — кудрям и голосу — завидовал, красавцем тебя считал: «Мой друг Петро» — гордо тебя величал так. А в летном нашем деле завидовать было нечего — не хуже тебя летал. Машину чувствовал как свое тело — позвоночником, каждой косточкой, бывало, взлетишь на ней, милой, а по спине холодок восторга. Но ох как не хотел я с тобой в паре летать! Не доверял.
Геройский ты парень, что и говорить — звезды по праву носишь. Двенадцать самолетов сбил. Но ты только о геройстве своем и думал. Помню, ходил ты ведомым у нашего Бати. Так ведь чуть не погубил его. Погнался за недобитым фашистом и забыл, что долг твой- командира охранять, на хвосте у него висеть. Изрешетили тогда самолет Бати. Как сам-то он уцелел, не знаю. И какой же широкий человек был — и простил тебя, и к Герою представил. Правда, тебе по закону было положено — двенадцать самолетов уже сбил. Помню, как в последний год ты все в свободный поиск просился на охоту — нужно тебе было счет добрать до второй звездочки. А тут еще повезло на противника — на Южный фронт перебросили полк, а самолеты фашистских союзников тихоходнее наших и вооружены похуже. Батя тебя отпускал, понимал задор твой.
Ну что ж, Петро, выпьем за твою отвагу, за твое геройство, за удаль твою — это все при тебе.
Но третья чарка пилась труднее, словно не принимала зелье могучая плоть Иваныча, возмущалась. Вдавил-таки горькую влагу в себя. Поперхнулся, но вдавил.
Где-то заскрипел колодезный журавль, тонко пролаяла собака и умолкла, заурчал мотор легковушки.