Однако есть люди, кому эти громады близки, кто понимает их и знает, что у камня тоже есть душа. Она открывается только тем, кто рядом с ней переживает десятилетия. По вечерам, на закате, когда воздух возле моря тихий и прозрачный, у скал медленно открываются глаза в покрытых мхом ресницах, дрожат иссохшие губы, и грустный, но сладостный звук чуть слышно вибрирует.
Глядя на дымы британской эскадры, вторые сутки маячившей на горизонте, Григорьев вспомнил письмо императора к личному составу.
Поручик крепче нахлобучил фуражку на голову спасаясь от ветра, прищурился от беспощадно бьющего в глаза солнца. Над скалами – бесконечное сияние заката. Как горит горизонт! Кажется, что кровоточит сердце мира. А под ним – море, как синее серебро. Смотришь – глаза слепит. Беспредельность положила на колени водную гладь и качает, баюкает – из бездны на вершину, из небытия в бытие, из жизни в жизнь…
Почему одни пророки с просветленными глазами говорят: «Все, все является радостью, божественное опьянило радостью пространство», а другие, пребывая в тоске, шепчут: «Нет, мир – это борьба не на жизнь, а на смерть; есть в нем и радость, но еще большая грусть его наполняет; если рождаются могущественные ликования, то и страданиям нет конца»?
Совсем скоро красные небеса расступятся и растворятся. Исчезнет величественное сияние, и все краски сольются в поглощающем единстве ночи. «Боже мой! Хорошо-то как!» – хотел сказать артиллерист-разведчик. Но тут слух резанул противный свист, затем раскат грома, и маяк вздрогнул всем своим каменным телом, как человек, которого ударили палкой, а в ослепительно белой кирпичной кладке образовалась аршинная выщербина.
– Все вниз! – рявкнул поручик на опешивших связистов.
Он еще раз окинул взглядом акваторию. Откуда бьют? Никаких кораблей, кроме английской эскадры. Но до нее не менее тридцати верст, а тут…
Гр-рах! – опять докатился до маяка орудийный грохот залпа, и Григорьеву показалось, что он кожей лица ощутил тяжелое дыхание пролетевшего совсем рядом крупнокалиберного снаряда. «Да это же наши двенадцатидюймовки лупят! Они что, сдурели?!» – успел подумать Григорьев, увидев высверк выстрела главного калибра береговой артиллерии, перед тем как площадка маяка подскочила и с размаху ударила его по лицу.
Очнулся поручик на дне окопа. Воняло сгоревшим порохом и смолой с близкого пожара. В голове гулко отдавались удары сердца, а зрение никак не хотело наводить резкость – все окружающее плыло и двоилось. В уши будто натолкали ваты, и только по сотрясающимся и осыпающимся стенкам траншеи было понятно, что позиция находится под жестоким артобстрелом.
После очередного чувствительного толчка возмущенной близким взрывом земли в окоп скатился командир батареи капитан Вамензон, представляющийся всем почему-то как Вадин, хотя ни та, ни другая фамилия не соответствовала его внешнему виду горячего горца (что было не так далеко от истины: вырос Александр Николаевич на Кавказе, закончив с отличием Тифлисский кадетский корпус).
Роскошная черная борода капитана была опалена, неизменная папаха превратилась в грязный всклокоченный огузок, и только темные глазищи оставались прежними – яростно горящими и даже безумными, но живыми.
– Ну что, разведка, оклемался? – коротко спросил капитан, присев перед Григорьевым на корточки и отряхивая от мелкой известковой пыли застегнутый на все пуговицы мундир. – Крепко тебя приложило. Молодцы связисты, не бросили, на себе из маяка вытащили. Надо будет представление к наградам написать… Ты лежи, лежи, приходи в себя, все равно сейчас головы не поднять: накрыли нас серьезно.
Будто в подтверждение слов капитана окопчик основательно тряхнуло, и по небу над щелью в земле поползли грязно-белесые полосы едкого дыма.