— Разумеется, повелитель! И я благодарю Шестерых — за слова, что они тебе подсказали. Какая мысль! Какая превосходная мысль! И как же я сам не додумался до такого? Вместе с кейтабцами и твоим Дженнаком… на восход солнца… на новых кораблях… Клянусь великими странствиями Сеннама! Я еще не настолько стар, чтобы отказать себе в подобном удовольствии!
Когда шаги верховного жреца стихли, Джеданна поднялся и покинул сад. Он миновал свой личный хоган, отметив, что на мерной свече уже начало оплывать шестнадцатое кольцо; затем вышел в широкий и длинный проход, тянувшийся до самой Старой Башни. Стены его были облицованы панелями из розового и черного дерева, и через каждые десять шагов на них висели большие ковры, а меж ними — раскрашенные керамические маски предков, озаренные светильниками под колпаками цветного стекла. Рядом замерли стражи, избранные воины охранной санры Очага Гнева; багровые отблески играли на их полированных доспехах из черепашьего панциря, с чеканной головкой сокола на левом плече. Воины стояли парами: один — с обнаженным мечом, второй — с арбалетом, напоминавшим толстое короткое копье, перечеркнутое упругим стержнем лука. Тридцать человек дежурили в этом проходе каждую ночь, охраняя покой ахау, его сыновей и немногих наложниц, которых он изредка призывал к себе; и еще полторы сотни вышагивали сейчас вдоль стен и дворов, мимо лестниц, зеленых оград и каменных башен дворца. Сейчас Джеданна не думал о них; каждый должен исполнять порученное дело, как то записано в Кодексах Долга, Чести и Ритуалов. Земледельцы выращивают маис и плоды; рыбаки, кормящиеся от щедрот моря, добывают рыбу и раковины; ремесленники готовят оружие, делают сосуды из глины и стекла, мнут и укрепляют кожи; купцы торгуют — к своей пользе и процветанию Великого Очага; воины охраняют и сражаются, а сагамор правит. Таков порядок вещей в Одиссаре — и, хвала Шестерым, он неизменен уже не первую сотню лет.
В самом конце коридора, у массивных бронзовых врат, что вели в Старую Башню, ковры блистали особо яркими красками. Джеданна взглянул налево, на полотнище в цветах Сеннама, сплетенное из перьев кецаля и керравао: под голубым небом тянулись вверх синие волны, раскачивая фиолетовый корпус галеры с пепельным парусом. Он посмотрел направо, где крохотные золотистые перышки колибри складывались в узор маисовых полей и фруктовых рощ — точь-в-точь как на равнине, что лежит к западу от дворцовых стен. Зеленое и золотое, золотое и зеленое, приятные глазу цвета Арсолана и Тайонела, соединенные искусством мастеров… Рядом с изумрудно-золотистым ковром тоже горел светильник — у посмертной маски прародителя Варупы; под ним стояли воины, весело поблескивали отделанные перламутром двери, но за их створками таилась пустота. Когда-то в этом хогане жили дочери Джеданны, все шестеро, одна за другой — и так же поочередно уехали в чужие края, к своим светлорожденным супругам; затем эти покои выбрала для себя Диралла, последняя из женщин, которых он любил за свою долгую, очень долгую жизнь. Но она скончалась, не подарив ему дочерей, и облик ее в памяти Джеданны уже начал подергиваться дымкой забвения.
Он вздохнул, растворил бронзовую дверь и поднялся на верхний этаж башни. Круглая комната с четырьмя неширокими бойницами была обставлена скупо: на полу — циновки из тростника, в центре — низенький столик с кожаной подушкой, в простенках — полтора десятка клеток с соколами; не с большими белоснежными, чьи перья носили одиссарский сагамор и его наследник, а с сизыми посыльными. Каждая клетка, собранная из прочного дерева, сверкала цветами одного из Великих Уделов. Три из них были пусты, в остальных печально нахохлились сизые пернатые гонцы, чьи родные края лежали во многих днях полета от Серанны. Воздух в комнате был свежим, без запахов помета и гниющего мяса; об этих птицах заботились лучше, чем о наложницах сагамора.
Встав у лестницы, что вела на кровлю башни, Джеданна оглядел свой личный соколятник. Разумеется, связь с помощью грохочущих барабанов была надежней и быстрей, но в иных случаях он не рисковал довериться чужим рукам и ушам. Тем более когда дело касалось владык! Тут каждое слово могло иметь три смысла, каждая фраза — второе дно; искажение же титула почиталось едва ли не смертным оскорблением.