В своих наиболее смелых и лучших опытах научная фантастика гротескно, насмешливо либо всерьез экстраполирует существующие цивилизационные тенденции, но на том и останавливается; если она конструирует послеатомные, или иначе — посткатастрофические общества, то действует по образцам, рабски взятым из шкатулки реальной истории; отсюда изобретение как бы средневековых монархий, социостатически застывших технократий и между диктатурой, как порядком типа rigor mortis
[94], и анархией размещает все их достижения. Порой научная фантастика предлагает нам ужасы или курьезы обычаев будущих миров; Стэплдон не ограничивается тем, что изображает курьезные явления, ибо они ему для чего-то нужны; так, например, описание того, что Последний Человек живет в полигамных группах, состоящих из девяноста шести особей, кроме двух основных полов имеет еще и их «подвиды» — выполняет определенную роль в проявлении основных ценностей его культуры как стабилизаторов личностной и общесоциальной мотивации. Тем временем ни этически-религиозной, ни цивилизационно-культурной комбинаторики, которая выражала бы экспрессию определенных онтологических сутей (человеку адресованных), научная фантастика вообще не знает; это наиболее близко показывает различие позиций Стэплдона и любого мало-мальски талантливого научного фантаста наших дней. Ибо у Стэплдона имеется четкая личная концепция человека и человечества. Он не формулирует футурологической гипотезы, но пишет псевдоисторию, задуманную так, чтобы она демонстрировала его идею многократным показом; его человек оттиснут в пульпе многомиллионолетних событий, он — лейтмотив произведения, всегда одинаковый, хотя и возвращающийся всякий раз в другой ипостаси и в новой инструментализации. Отдельные типы (Человек Первый, Второй, Третий и последующие) соотносятся меж собой определенным образом, который следует не только из чисто разнородностного расчета («приключения того-то и того-то типа уже описаны, значит, надобно ввести совершенно „иное“), но который подчинен изначальной идее; впрочем, она местами проступает совершенно четко, например, в окончании, где Последний Человек говорит, что он в гораздо большей степени, нежели кто-либо из его предшественников, одновременно и животное, и человек. Поскольку элемент культуризации и социализации никогда не уничтожает (в соответствии с концепцией) элемента биологического, постольку гармония возникает как состояние (переходное) именно их антиномной уравновешенности. Человек, ничего в себе не приглушая, не затаптывая, не насилуя, обретает экзистенциональную полноту. С такой концепцией можно соглашаться или нет — это вопрос личный, но когда мы переходим к постэплдоновской научной фантастике, то видим, что она не создала вообще никакой концепции человека, так что в этом смысле с ней вообще не о чем дискутировать. Это было бы столь же неумным недоразумением, как спор с Агатой Кристи об образце личности на примере знаменитого детектива мсье Эркюля Пуаро.Научная фантастика американцев часто питается крохами, выклевываемыми из труда Стэплдона: действительно, некое «эхо», этакое «продолжение» его произведения в ней можно найти. Но если научная фантастика выходит за рамки этой книги, то не в сторону философии человека; стоит ли распространяться о значении подобной сдержанности? В любой отрасли ученики обязаны помнить о мэтрах для того, чтобы превосходить их. В сравнении с этой книгой, созданной почти сорок лет назад, вся научная фантастика — один сплошной регресс. Она не вступила с этим произведением в полемику, не занялась ее восхвалением, не пыталась ни продолжать ее, ни превзойти; это произведение, на которое с тихим удовлетворением ссылается Брайан Олдисс, должно быть укором совести каждого, кто укрепляет культурный вес научной фантастики. Я считаю, что проблема достаточно серьезна, дабы над ней задуматься. Миллионами страниц разрослась фантастика после Стэплдона, но ни биоэволюционный в его аксиологическом понимании, ни социоэволюционный мотив не были ею подвигнуты на высоту онтологических проблем и решений; рассказики, явно детские по сравнению с «Последними и первыми людьми», вроде историйки о «священном роботе», уже не могут рассчитывать на публикацию в журналах научной фантастики так же, как не находит издателя автор романа о политических битвах, происходящих вокруг «техники замораживания». Если хотя б такое состояние лености ума было осознанным, если б научная фантастика противостояла ему пусть даже с напускным возмущением, так ведь нет, ничего подобного: куцые размеры такого удела неплохо согласуются с размахом ее намерений.