Сейчас я понимаю, что это совсем не смешно, более того – страшно. Сейчас мне даже сложно представить, как я могла находиться в таком состоянии такое длительное время. Но ведь это не я, говорю я себе, это болезнь, тяжелая болезнь, которая удобно расположилась и жила во мне, и лишь постепенно, по кусочкам я выдавливала ее из себя и, кажется, наконец выдавила полностью вместе с гноящимся корнем. Я так ее и представляю, как животный вирус, который проник в меня, сжевывая изнутри, распространяя вонь и заразу, только не в плоть распространяя, а в душу.
Но теперь я выздоровела, мне уже давно говорили врачи, а сейчас я поняла это сама. Я здорова. Мне больше нечего вспоминать, и не надо, я во всем разобралась, я теперь в согласии и с собой, и с тем, что случилось. На мне нет вины, так совпало, и в этом трагическом совпадении нет моей вины. Никакой!
Я встаю и потягиваюсь, даже приподнимаюсь на цыпочки, в спине приятно хрустят позвонки. Мне легко, самое последнее, что еще держало меня, отпустило, без боли, совсем не цепляясь, я даже не заметила, в какой именно момент. Я хочу спать, думаю я с улыбкой, наверное, уже поздно, это был чудной, дождливый день, который все пустил наперекосяк. Ну и хорошо, что наперекосяк, ну и хорошо, что я хочу спать.
Я стелю свежую постель, она еще пахнет чистотой и влажностью стирки и как будто духами. Я раздеваюсь, мне хочется спать голой, как когда-то давно, чтобы ничего не сдерживало, не сдавливало, не тянуло вниз. Я ложусь, и постель скользит по мне, принимая, и я разбрасываю себя свободно, независимо. Как хорошо! – говорю я себе.
Я лежу на спине и вижу в темноте потолок, сгрудившуюся одежду на стуле, сам стул, – я поворачиваю голову, – тумбочку, лампу на тумбочке, под лампой – книга. Мне расхотелось спать, слишком легко и свободно для сна, непривычно много воздуха. Да, именно так, то, что держало меня, вышло, и высвободившееся место заполнилось воздухом. Оттого и легко.
Я включаю лампу и беру книгу, но я не хочу рассуждений, я опасаюсь их ассоциативной силы, мне нечего больше вспоминать, я боюсь переусердствовать. Но если бы мне попался рассказик, говорю я себе, типа того, про танцора, было бы хорошо, рассказ бы я почитала. Я листаю, я не знаю, как отличить рассказ от других параграфов, я начинаю листать медленнее. Мне везет, под номером стоит заглавие. «Заглавие ведет к рассказу, это я уже знаю», – говорю я вслух и упираюсь локтем в подушку.
ПОСЛЕДНЯЯ ПОДСКАЗКА Марк Штайм, в сбитом набок картузе, в поношенном пиджаке, в мятых брюках, сползающих с его выпирающих колких бедер, в широких и тяжелых ботинках на босу ногу, сидел на скамейке в сквере и думал. То, что он плохо одет, говорили ему часто и многие, особенно женщины. Тем не менее порой они неистово стремились прорвать отчужденность и оказаться внутри его замкнутого мира, ко, когда им это удавалось, они, к своему удивлению, в нем ничего не находили, кроме невнимательного взгляда и нехорошо пахнущего белья. К тому же их порыв изменить его одеждой, походкой ни к чему не приводил, и они, раздражаясь, тогда и говорили ему, что он плохо одет и что ему надо пользоваться какими-нибудь духами или дезодорантом, в конце концов.
Не менялся же он по трем причинам. Во-первых, он любил старую, привычную, привязавшуюся к телу одежду и только в ней чувствовал себя удобно. Потом ему было абсолютно все равно, как и во что он одет, и к тому же у него, как правило, не было денег. У него имелся, впрочем, фрак, новый, вернее, не новый, а почти неношеный, он надевал его всего несколько раз, когда ходил на приемы, на которые его почему-то приглашали. Но в нем он как раз чувствовал себя неуклюжим, растерянным, он не знал, куда деть руки, и ему казалось, что на него смотрят именно из-за его неловкости и даже указывают глазами. На него действительно указывали глазами, но по другой причине, многие почитали его гением, пусть непризнанным, но ведь именно таким гениям и следует быть, особенно художникам.
Он был художником, этот странный Марк Штайм, рыжим, лысеющим художником, хотя совсем еще не старым, чуть больше тридцати. Он действительно был, как говорили, не от мира сего, особенно судя по тому, что его можно было окликнуть несколько раз, а он смотрел разбегающимся взглядом и не слышал и лишь потом вздрагивал, будто возвращался откуда-то. Еще более странным было то, что он отлично осознавал, какое впечатление производит, и даже поддерживал его, считая, что оно ему подходит, как и одежда, которую он носил, и был отчасти прав, потому что именно его странности, его замкнутость и его непризнанная слава привлекали к нему.