Я резко замотал головой. Нет, это невозможно! За всю многовековую историю фантографии подобные случаи были наперечёт. Возникающие словно из ниоткуда народные герои, возглавлявшие борьбу с непобедимым врагом. Вожди, выводившие из пустынь целые народы. Пророки, основывавшие мировые религии… В них безгранично верили, в них отчаянно нуждались, их бесконечно любили сотни тысяч людей, и только поток эмоций такой силы и мощи мог изменить природу фантомов. Разве можно сравнить с ним веру одной матери в то, что её ребёнок настоящий? Разве этого может оказаться достаточно?..
Женщина кружилась, держа малыша на вытянутых руках, и ей не было никакого дела до того, что по всем известным мне законам и правилам её веры никак не должно хватить на то, чтобы оживить фантом. Она улыбалась, глядя на ребёнка, а он весело смеялся, показывая миру два прорезавшихся зуба.
У фантомов не режутся зубы. Фантомы остаются неизменными, точно такими же, какими их создали.
— Это правда? — с отчаянием спросил я Дашу.
Она крепко сжала мне руку и улыбнулась:
— Это правда.
Вместо того чтобы почувствовать облегчение, я испугался:
— Получается, я создал жизнь?
— Если ты про ребёнка, то не ты создал эту жизнь. Её создала она, — кивнула Даша на женщину, кружившую малыша.
Я сделал глубокий вдох, успокаиваясь. Даша права, фантом — всего лишь форма, и в тех редчайших случаях, когда он оживает, жизнью его наполняют другие.
— А если ты про меня, — продолжила Даша, — то разве это так плохо?
— Ты… — начал было я — и осёкся. Потянулся к ней сознанием — и не нашёл ни следа импульса. Прошёл сквозь неё, словно она была самым обычным живым человеком.
Да она и была им.
Я не почувствовал радости. Напротив, мне стало плохо. Фантом ребёнка оживила беспредельная материнская вера и любовь. А я оживил фантом обидой и ненавистью…
Я повернулся к Даше и взял обе её руки в свои. Смотрел в её зелёные глаза и так сильно хотел ей сказать… так хотел выразить… донести…
И не было слов.
Но, видимо, Даша их слышала — эти несказанные, ненайденные мною слова.
Она улыбнулась, встала на цыпочки и прижалась щекой к моей щеке.
— Всё будет хорошо, Костя.
Я обнял Дашу за плечи и, сглотнув ком в горле, сказал:
— Я буду каждый день покупать тебе цветы.
Ёрш
Алексей Жарков
Ранним весенним утром 15 августа 1712 года, когда усталые фонарщики, бурча и охая, тушили уличные фонари, Томас принялся за очередной эксперимент. К обеду вокруг его дома начали собираться мужики. Как коты, не подавая виду, якобы при делах, мол «я здесь ни при чем, хвост трубой и дел по уши», они липли к стенам, топтались в переулках, шныряли взад-вперёд вдоль канала и бросали жадные взгляды на черную дверь с табличкой «Томас Фукс».
Томас повесил её, когда переехал в Петербург. Вытравил кислотой, разумеется, по-русски. Только фамилию написал с греческой «фиты» («О» с горизонтальной чертой в середине), вместо новомодной «ферты», отчего вывеска приобрела неожиданный библейский акцент. Мужики так и решили — поп немецкий заехал.
Однако ошиблись — рыжий немец, низенький и округлый, с короткими пухлыми пальцами и пивным животиком, был химиком. Он приехал из Дрездена, где много лет учился таинствам смешиваний и превращений у самого Иоанна Фридриха Беттхера. Правда, в отличие от прочих химиков, Фукса не интересовали способы получения «философского камня», «пилюль бессмертия» или какой другой субстанции, способной радикальным образом улучшить человеку жизнь. Скорее наоборот. Томас изобретал экономный способ получения спирта, которому собирался найти выгодное применение в новой русской столице.
Обыкновенно ничего хорошего из этого не получалось — сплошь одни отходы. Которые, впрочем, регулярно вызывали приступы восторга у Капитона, его слуги. Горючая жидкость доставалась молодому человеку в количествах, значительно превышавших его потребности, поэтому он выгодно приторговывал неудавшимся первачом с крыльца, сразу за черной дверью с табличкой «Томас Фукс».
Когда тени сжались и загустели, а солнце коснулось неровных стен фахверкового домика, черная дверь наконец открылась, и на пороге появился Капитон — свежий, выбритый, в чистой рубахе и с огромной зелёной склянкой на руках.
Осмотрелся и закричал:
— Сенька!
На этот призыв у дома напротив скрипнула телега. Давно уже неходовая и трухлявая, припёртая горемычным владельцем к стене и забитая, казалось, никому не ведомым тряпьём, она качнулась, замычала, накренилась и опустела, произведя на свет огромное существо, в целом напоминавшее человека. Таким, наверное, у провинциальных художников обыкновенно выходил Голиаф.
Мужики расступились, и заспанное человечище подошло к Капитону. Это был Сенька-пробник. Пить немецкую «отраву» вперёд Сеньки не решались — мало ли что заморский супостат учудил. В памяти воскресал Прохор, половой из трактира «Под лососем», который, прежде чем преставиться, жутко мучился животом, и вонь стояла такая, что даже лошади шарахались.