Мы в последний раз поднялись на крышу в Стамбуле, вокруг уже зажглись последние огни, казалось удивительным, что мы никогда не поцелуемся. В воздухе пахло осенним дачным костром, и я сказал, что этот запах напоминает мне сад моего детства, но, испугавшись метафоры, добавил: у нас было три сотки. Мы бережно перебирали знакомые здания, в темноте город показывал мало, а только намекал: вот тут, за мечетью, мы шли в день приезда, вот тут спустились к воде и сидели на камнях, вот тут рынок, тут причал. По проливу полз корабль, вяло светясь. Пора было спускаться и ехать в аэропорт, здание отеля, возражая двумя неоновыми буквами, не давало поставить точку. Но в конце восьмидесятых мы купили сад у недавней вдовы: муж умер от чего-то тяжёлого, пропустив один садовый сезон, осталась ухоженная жена с причёской, домик, старые яблони, больная вишня. Вдове было жаль продавать сад, но и работать здесь без него
ей не хотелось, ведь он и ведра не разрешал ей поднять, не давал взять тяпки в руки – всё сам. В оставленный сад, где когда-то так любили, пришли мы с мятой, с мелиссой, с мечтой о виноградных помидорах, с саженцами крупной чёрной смородины, с фонетически сложной рассадой астр. Вымыли дом, нашли под кроватью вдовье раскладное кресло, вытащили под яблони. Сперва в нём посидел я, а потом с трудом, прицеливаясь, опустилась бабушка. Кресло охнуло, но удержалось. Бабушка откинулась на спинку, как откидывалась любимая вдова, и посмотрела на небо через яблоневые ветви. От высокого неба хотелось петь, белый налив подсказывал песню, и бабушка начала: «Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой». И когда Катюша передавала привет – «Пусть он вспомнит девушку простую», – кресло не выдержало и развалилось. Мы испугались на секунду, но тут же засмеялись: бабушка упала на нарциссы и совсем не ударилась. Ей после лёгкого безболезненного падения не хотелось вставать, она лежала на земле, раскинув руки. Я подбежал к бабушке, лёг рядом, и пока у неё не замёрзла спина, мы смотрели на небо и считали завязавшиеся яблоки в неяблочный, в общем-то, год. Бабушка медленно, продуманно – сперва на четвереньки смеющимся телёнком, потом взявшись за мою руку – поднялась на ноги. У бабушки были седые волосы, которые давно перестали виться, ситцевое платье, рябые, как будто поломалась телевизионная антенна, носочки. И в саду, где плакала вдова над клубникой («Кто теперь срежет усы?»), мы были необыкновенно счастливы: уже окреп лук, уже закудрявилась морковь, толстый удобренный ревень краснел у трубы, внизу, под садами, набирал силу поезд, и, если побежать, поднимая белую пыль от щебёнки, можно оказаться у железной дороги за пятнадцать минут, невидимый сосед, через участок, развёл костёр, к нам тянулся дымок, тонкий, обещающий что-то интересное. От какого-то общего восторга, из-за того, что бабушка такая весёлая и поправляет волосы, я стал целовать её в щёки, она смеялась, как будто смущалась и не ожидала, что я так её люблю. Конечно, это была любовь, самая долгая, не успевшая закончиться. Что это? спросил я, когда бабушка сняла кофту. А это мне в больнице брали кровь из вены. А где у меня вена? Бабушка провела пальцем по моей руке, подхватив вену от сгиба и до запястья. Вот она, сказала бабушка. А он сказал грустно, с чувством географической загадочности: «Где-то там остров, на который мы плавали».Узор