Как-то, дело было в сентябре, часов около четырех в конце аллеи показался священник на велосипеде. Мишель крикнула: «Аббат Калю едет!» Брижит тут же велела нам удалиться в свои комнаты, и, так как Мишель заупрямилась, отец сурово повторил приказание мачехи. Сам он тоже остался встречать аббата, что было явным нарушением его привычек – стоило слуге доложить о приезде гостей, как папа немедленно запирался у себя в кабинете. Само собой разумеется, он хотел быть уверенным в том, что его супруга не наговорит на Мишель лишнего, помимо того, о чем было между ними условлено. Я лично не был свидетелем этой встречи и поэтому приведу страницу из дневника господина Калю, который записал эту сцену в тот же вечер. (Я сохраняю в неприкосновенности его сухой и сдержанный тон.) «Поразительная женщина, чудо извращенности. Видимость зла в ее глазах и есть зло в той же мере, в какой ей выгоднее так считать. Натура глубокая, но сродни живорыбному садку, где легко проследить любой взмах рыбьего хвоста; так и в случае с мадам Брижит можно невооруженным глазом увидеть самые тайные мотивы ее действий. Если когда-нибудь безапелляционность ее суждений и моральных приговоров обернется против нее самой, какие же ждут ее муки!
Шокирована тем, что я выступаю в роли адвоката этих двух ребятишек и считаю, что для Жана первая его любовь – огромное благо. Поджав губы, она
обзывает меня «савойским викарием» [1]. Я набрался храбрости и предостерег ее против предерзостного толкования божьей воли, чем слишком часто злоупотребляют люди благочестивые. Но дорого «же мне обошлась моя неосторожная критика, задевшая рикошетом и священнослужителей! С этих выигрышных позиций милейшая дама обрушилась на меня с упреками, что я, мол, отрицаю за церковью ее право на поучение; и я уже представляю себе письмо-донос, которое она вполне способна настрочить в епархию! Мадам Брижит не так старается вникнуть в наши мысли, как запомнить из чужих речей то, что, по ее мнению, может скомпрометировать человека в глазах начальства, а при надобности и вообще погубить. Я ей об этом сказал, и мы расстались, обменявшись поклонами: я поклонился ей почтительно, но весьма сухо, а она просто кивнула, почти невежливо.
На обратном пути из-за кустов, росших у ворот, вдруг вылезает вся пунцовая, не смеющая поднять глаз Мишель. Я сошел с велосипеда. Она сказала:
– Вы поверили ей?
– Нет, Мишель, не поверил.
– Господин кюре, я хочу, чтобы вы знали… Если бы я вам исповедовалась… Я бы ничего не могла сказать плохого о Жане.
Она залилась слезами. Я пробормотал что-то вроде: «Да благословит вас обоих господь бог».
– Скажите ему, что я не могу с ним видеться, не могу ему писать, что осенью меня отдают в пансион… А как за мной следят! Знаете, какие распоряжения даны на мой счет… Но все равно, скажите Жану, что я буду его ждать, сколько бы ни потребовалось… Скажете?
Я попытался пошутить:
– Странное поручение для старого священника, Мишель!
– Старый священник!.. Кроме меня, вы один на всем свете его любите, – сказала она это как нечто само собой разумеющееся, как самую простую, самую очевидную вещь. Я не нашелся, что ответить. И даже невольно отвернулся. Потом она вручила мне для Жана сверточек.
– Я дала папе слово не писать Жану, но ведь к сувенирам это не относится. Скажите ему, что это самое-самое ценное, что у меня есть. Пусть хранит, пока мы с ним не встретимся. Скажите ему…
Но тут она махнула мне рукой, чтобы я скорее уезжал, а сама нырнула в кусты: за деревьями белел рогатый чепец монашки».
Аббат Калю застал Жана там, где его оставил, мальчик полулежал в шезлонге у западной стены дома. На коленях валялась открытая книга, но он не читал.
– Ну и наделал же ты шуму в Ларжюзоне, мальчуган!
– Вы были в Ларжюзоне?
Мирбель попытался придать себе равнодушный, почти отсутствующий вид, но ему это плохо удавалось.
– Да, был, и мамаша Брижит такого там натворила. Вообрази себе, что Мишель…
При первых же словах аббата Жан не сдержался и воскликнул:
– Она могла бы мне ответить. Когда любишь, нарушаешь все запреты, всем рискуешь…
– Она же еще девочка, Жан, но самая храбрая девочка, какую я когда-либо видел.
Не глядя на кюре, Жан осведомился, говорил ли тот с ней.
– Говорил, но всего несколько минут. И хорошо запомнил, что она просила тебе передать: она не может с тобой видеться, не может тебе писать, а с осени будет жить в пансионе Сакре-Кер. Но она будет ждать тебя годы, если потребуется.
Кюре говорил монотонным голосом, как ученик, отвечающий хорошо вызубренный урок: каждое слово как бы приобретало особый вес.
– А еще? Это все?
– Нет, не все. Она просила меня передать тебе вот это… И сказала, что это самое ценное, что у нее есть, и просила хранить до тех пор, пока вы не встретитесь.
– А что это такое?
Кюре и сам не знал. Положив пакетик на колени Жана, он вошел в дом. Через неплотно закрытые ставни он видел, как Жан, не отрываясь, смотрит на маленькое позолоченное сердечко, лежавшее вместе с цепочкой у него на ладони, как потом он поднес медальон к губам таким жестом, словно хотел его выпить.